О друге-художнике Д.И.Каратанове
Познакомились мы с Каратановым в 1905 году, а с 1906 года между нами завязалась крепкая дружба, которая поддерживалась постоянными совместными выходами в природу, главным образом, на «Столбы».
Все, близко знавшие Каратанова, называли его просто «Митяем», так звал и я, хотя разница в 15 лет, казалось, обязывала звать бы по-другому и, конечно, более официально.
Я хочу рассказать об этом обыкновенном, простом человеке, и в то же время не совсем, даже совсем необыкновенном. Первое, что подкупало и сближало с ним, — это непосредственность, простота в отношениях к другим и ко всему окружающему, которая свойственна, пожалуй, больше детскому возрасту.
Перед вами среднего роста мужчина, русый, с добродушным лицом, сразу вызывающим какую-то особенную доверчивость. Довольно крупные черты лица, нос с горбинкой, сероглазый, в усах и с небольшой бородкой. Волосы подстрижены, как говорят, «под горшок». Если сюда прибавить некоторую мешковатость, приятную улыбку и вежливость, никогда не переходящую в слащавость, то, пожалуй, портрет Митяя готов. Черная фетровая мятая шляпа, простая рубаха-косоворотка навыпуск, плисовые потертые шаровары, наборные сапоги или бродни — вот и весь несложный ассортимент костюма. А в общем — простой русский мужичок. И все-таки в нем было что-то такое, что всегда выделяло его среди других. Это какая-то одухотворенность лица. Незнакомые сразу обращали на него внимание и спрашивали:
— Скажите, а вот этот, кто он такой?
— Это художник Каратанов.
— А-а!
И человек отходил, не раз оглядываясь на художника, желая как бы его досмотреть.
Каратанов всегда был прост, даже тогда, когда его в какие-нибудь официальные дни наряжали в сюртук и галстук.
Но если говорить об «искусстве поведения» Каратанова, оно было не одинаково. Перед нами было как бы два Каратанова. Один — стесненный «официальным» костюмом, не находивший слов для ясного высказывания мысли. У него тогда много резких междометий, иногда понятных только ему, остановок, повторений. Чувствуется, что ему тяжело подбирать слова и особенно закруглять фразы логическим концом. Он волнуется и часто, бывало, остановившись и растеряв слова, скажет: «Ну, вот и все, что я хотел сказать. Вот теперь хорошо — всяким волнениям конец».
Наоборот, когда он в кругу друзей и особенно в природе — это был другой человек. Здесь с него никто не спрашивает правил построения речи. Здесь он понятен уже даже по одним жестам и мимике, такой богатой у него в общении с друзьями.
Вот о таком Каратанове я и хочу рассказать.
Каратанов был заядлым столбистом. Любовь к удивительному уголку природы в окрестностях Красноярска он пронес через всю свою долгую жизнь. Идти на «Столбы» или в природу вообще для Каратанова означало начинать жить.
Еще в городе при мысли о походе (так мы называли наши выходы), Каратанов начинал волноваться, но волнение это было хорошее, от него он не уставал, наоборот, оно придавало ему силы.
Прежде всего надо было точно договориться с друзьями — куда идти. От этого зависело что и насколько дней брать. Когда это было решено и уточнены все другие вопросы: с кем, когда и как, начинались сами сборы.
Ему надо было наладить этюдник, собрать и связать кисти, подобрать краски, тряпки для кистей, наколоть холст.
Не сразу находился брошенный куда-то после предыдущей прогулки куль. В него по углам вкладывалось по картошке, и углы завязывались концами опояски. Затем этот своеобразный рюкзак набивался всякой снедью и захлестывался сверху, как петлей, серединой той же опояски.
Теперь надо было соответственно одеться, но для Каратанова это было недолгим делом, он и дома был почти всегда одет по-столбовски. Как будто все готово. Последнее — это навьючить на себя котомки, подложив под спину, в виде потничка, азям или однорядку, у кого что есть, или просто пальто.
— Все? Ну, пошли, — и компания двигалась.
Как будто приблизительно все одеты одинаково, но Каратанов среди нас все же остается Каратановым. Он и тут при общем кажущемся равенстве костюмов какой-то особенный. Его под горшок остриженные волосы и фигура выделяются среди нас. Невольно вспоминается высказывание про некоторых артистов, вроде Радина, про которого говорили: «Какая у него счастливая внешность. К нему идет любой костюм, как будто он в нем рожден». Вот и про Каратанова можно было сказать так, когда он был одет по-столбовски.
Двигались со двора каратановского дома в Ново-Кузнечных рядах (теперь ул.Дубровинского). Шли гуськом, друг за другом, хотя улица и тротуары широкие, но что поделаешь, такова уже выработавшаяся с годами привычка, ее нам дала узкая таежная тропа. Каратанов всегда сзади. Он не спешит. Идя сзади можно все наблюдать, и никто не мешает.
Путь длинный: город, плашкоут, острова (их было три), малый плашкоут, степь, до Базаихи, а на ней ни кустика, ни домика. Дальше деревней Базаихой и обязательно Каштаком.
Так гуськом по тропке тянемся к лесу, переходя подъемы и небольшие спуски с обязательной остановкой на «Видовке» и «Веселой гривке».
При остановках все взоры обращены к Митяю, как он, а он ничего, как всегда, и даже предлагает:
— Давайте, ребята, закурим.
Вынимаются кисеты, и махорочная скрутка уже во рту. Задымили.
Отдых недолгий и опять в путь. Наконец доходим до места.
Первое, что надо сделать — это развьючиться. Затем стабориться — около зажженного костра сделать окружение из своих котомок и около них найти себе место. Здесь, кстати сказать, теперь все общее, особенно из съедобного. Митяй же вообще бесхозяйственный, и его котомка сразу попадает на импровизированную скатерть. Чай заваривает только Митяй, и вот он уже подсел с кирпичной плиткой чая и ножом к котлу и ждет, когда закипит в нем вода. Если заварит кто другой, все равно не поверит и «перезаварит». Чай должен быть черный «как голенище». Слабый чай он называл всегда презрительно «помоями».
Чай, разговоры о пройденном пути, о встреченном или замеченном на тропинке, о том, о сем. Отдых, и, конечно, песня. Компания была певучая. Сколько этих песен было нами перепето и каких песен! Во всех хоровых песнях Митяй всегда в басах и вторах. У него хороший слух, и иногда он нас, завравшихся на высоких нотках, поправлял, давая правильный мотив.
Не могу представить я своего друга, чтобы в его трех пальцах левой руки не было какого-нибудь прутика, согнутого в одном месте под каким-то строго ему одному известным углом. Это вертушка. Если рука свободна, он что-то как будто потерял, начинает оглядываться, искать и, наконец, видит на земле какую-нибудь былинку, берет ее, отламывает кончик и, сгибая, надламывает чуть приблизительно посередине. Теперь все в порядке. Можно петь, говорить, спорить, доказывать, слушать и только теперь, когда в руках вертушка. Она крутится пальцами туда-сюда, а ее кончик в воздухе описывает круги то по направлению часовой стрелки, то в обратном.
Эта привычка была у Митяя еще с детства и прошла с ним через всю его жизнь. Только когда он пил или ел, или на левой руке была палитра с красками, вертушка была бережно отложена в сторону.
По характеру кручения можно было сразу догадаться, как идут мысли Митяя. Если вертушка спешит, спешат одна за другой и его мысли. Если думы тяжелые, вертушка идет тише. Но вот вдруг вертушка как бы застыла — значит, что-то додумал и сейчас что-то в его поведении должно измениться. Это этап в мыслях, иногда какой-то их поворот. Мы все так привыкли к этим вертушкам и их постоянному вращению, что и не мыслили художника без этого примитивно самобытного приборчика.
На утро у каждого в компании свое. Кто куда, мало ли в тайге интересного, особенно на «Столбах». Митяя тоже нет у костра. Где он? Куда-то пошел. Но вот все собрались, находились, налазались, а его все нет. Что с ним? Невольное волнение. Ведь тайга есть все-таки тайга. Мало ли что может быть.
Идешь в поиски и видишь: сидит где-нибудь у края скалы и с высоты смотрит вдаль, а вертушка в руках так и ходит, так и ходит. Подойдешь, присядешь, спросишь:
— Что, присмотрел? — намекая на выбор сюжета.
— Нет, так смотрю.
И это «смотрю» иногда идет днями, а краски и этюдник лежат у костра.
Помню, мы прожили с ним на «Крепости» одиннадцать дней, и он восемь дней все ходил и присматривался. Потом с утра ушел и пришел только под вечер. Оказывается, он с утра досмотрел два места и вот писал этюды: один до 12 часов дня, а другой после полудня. Назавтра снова писал их оба. Значит, наконец, досмотрел.
Особую любовь чувствовал художник к таежным, уходящим вдаль хребтам, как бы тающим по мере удаления от наблюдателя и там, на горизонте, совсем сливающимся с прозрачными голубоватыми облачками.
Как умел он в масле передать колорит этого хребтового пейзажа, было ли это на «Столбах», в Манском Белогорье или где-нибудь по Енисею! Подолгу он сидел, всматривался и изучал обстановку этих хребтов. Это давало ему крепкие знания о всяких подробностях леса. Перед ним всегда была эта таежная грамота. Ему не надо было подумывать что-то от себя на холсте, когда он писал пейзаж, сидя дома, все виденное и изученное его пытливыми глазами в природе тут на холсте сразу вставало на свое место. Надо уметь видеть, и он этому учился у единственного учителя, у природы, заканчивая неоконченную им когда-то Академию Художеств.
А у костра, если нас было немного, шли разговоры об искусстве, творчестве, манере письма, разбирались известные всем картины больших художественных авторитетов. Строились планы на следующие походы и, конечно, пелись некоторые, особенно любимые, песни. Если же компания была большая, бесед не было, а были экспромтом надуманные нами представления феерического характера или со сценами из какой-нибудь древней классики с деспотами, мученицами и рыцарями, причем роль деспота, как своей противоположности по характеру, выполнял Митяй. Завернутый в азям, как в тогу, он приказывал отдать на растерзание львам какую-нибудь девушку.
Человек, который в жизни никогда никого не обидел, здесь со спокойным лицом отдавал приказ о сожжении или пытке. Это было так интересно, что мы забывали обо всем.
Мог он также, надев через плечо ружье и взяв в руки убитых кем-то уток, изобразить барона Мюнхаузена, как это прекрасно зафиксировано фотоснимком на реке Мане. Это не было бы смешным, если бы мы не знали, что дядя Митя ни разу в жизни не выстрелил ни только по дичи, но и в воздух.
Многие находили Каратанова слишком серьезным, замкнутым. Да, это так, но только не в кругу своих друзей и не в природе. Здесь у него все на своем месте: любование природой, писание этюда, разговор с друзьями, шутка, песни, — и все это не как у всех, всегда просто, не задирчиво и по-каратановски мягко.
Таким был в природе наш друг Митяй Каратанов. А относительно его проникновенных этюдов я однажды написал так:
Я знал художника, влюбленного в хребты.
Он кистью наносил на холст немые краски.
И в муках творчества сбылись его мечты:
С этюда эхо отдалось ему, как в сказке
А.Яворский
Альманах «Енисей», № 24, 1959 г.
Красноярск
А.Яворский
ГАКК, ф.2120, оп.1., д.127
Владелец →
Предоставлено →
Собрание →
Государственный архив Красноярского края
Государственный архив Красноярского края
А.Л.Яворский. Материалы в Государственном архиве Красноярского края