1907 г.
15-го января этого 1907-го года мой отец Леопольд Николаевич Яворский приказом начальства был переведен из Красноярска в город Минусинск. Переехала вся семья, а я остался в Красноярске и меня определили квартирантом в дом Мучника через несколько домов от Парамоновых к сослуживцу отца Иосифу Викентиевичу Дунец. У меня над входом со двора была своя комнатка. Семья теперешних хозяев Дунцов состояла из супругов и их дочки Гали, которая лет на восемь была младше меня. Сам Дунец был ни то из латышей, ни то из литовцев. Скорее последнее. Это был педантичный человек, пытавшийся наложить свою волю к порядку и поведению всему дому. Хозяйка Анна Васильевна Дунец была украинка, всемерно сопротивлявшаяся всяческим попыткам мужа подчинить жизнь в своем доме какой-то плановости. Это и был тот камень преткновения, который так и не перебороли Дунцы. Девочка Галя была нервным ребенком и, видимо, первое время болезненным, но с годами она выправилась и даже была физкультурницей. Жилось мне на новом месте не плохо и, хотя Дунец пытался наложить и на меня свою ведущую руку, у него ничего из этого не выходило. Тогда он перешел на высмеивание всего того, что было у меня в то время в обычае.
Я как и раньше учился в гимназии и постепенно подвигался к концу своего гимназического образования. Теперь я был в шестом классе и готовился в конце весны перейти в седьмой. По-прежнему я ходил на Столбы и Базаиху, а также подолгу бывал в Мансарде Каратановского дома, иногда оставался там и ночевать, но это бывало редко. Дунец все время высмеивал меня с моими привязанностями к свободе и к дружбе. Он называл всех каратановцев бескультурьем и приписывал нам троглодистские нормы поведения, высмеивая это для своего аппетита, особенно за общим обедом. Сначала я реагировал и болезненно, а потом привык и не обращал на хозяина внимание, что его немного сначала бесило, а потом и он свыкся с моим поведением. Хозяйка была за меня. По существу между мной и Анной Васильевной установилась по отношению к Дунцу прочная коалиция. Обед проходил обычно так. Дунец сидел с салфеткой на груди против жены, я и Галя тоже против друг друга. Мы с Анной Васильевной заметили как то, что когда хозяин приходит с работы в хорошем настроении он держит левую руку на столе возле тарелки с кистью сжатою в кулак, а когда у него дурное настроение, то эта левая кисть почему-то сжимает пальцы, хотя тоже в кулак, но большой палец обязательно просовывается между указательным и средним и получается фига. И вот начался обед. На первое суп. И вдруг мы замечаем, что хозяин кажет кому-то фигу. Мы переглядываемся и хозяйка, фыркнув, заливается смехом. Дунец возмущен недисциплинированностью за столом, а, посмотрев на меня, видит тоже не печальное лицо и его разбирает злость на нас обоих. Пытаемся сдерживаться, но это не выходит. Так весело для нас и грустно для хозяина и проходит обед. Но нашу тайну мы не выдаем, а он никак не может догадаться над чем мы хохочем. Бывали случаи, когда он выходил из-за стола, так и не наевшись.
Режим, который он пытался внедрить в доме и его сухость, видимо, были причиной большого конфликта между ним и его женой, который во время моего совместного существования с Дунцами уже назревал и впоследствии был причиной их полного расхождения когда он, забравши Галю, уехал, видимо, в Литву, а Анна Васильевна, оставшись в Красноярске, поступила на работу. Это было уже при советской власти.
А пока в квартиру Дунцов повадился ходить какой-то военный в чине полковника, который старался приходить во время отсутствия хозяина. Анна Васильевна садилась за пианино и пела по его просьбе какой-нибудь из ее любимых романсов вроде: «3абыты нежные лобзанья» или «В темной аллее заглохшего сада» и пр. Пела она с чувством, а полковник стоял за ее стулом и благодарно целовал у ней пышный и нежный загривок. Сам полковник был достаточно противным. Полный, с толстым красным носом и оттопыренной нижней губой, с которой иногда от романсов расчувствованно выбегала слюнка. Почему-то рука у него была повязана и держалась на привязанной через шею повязке. Если его заставал хозяин, то последний делал фальшиво обрадованный встречей вид и далее смеялся, но долго дома не задерживался. Все это меня смешило. Хозяйка, как и все ей подобные дамы в то время, нигде, конечно, не служила и от избытка чувств и свободного времени часто была в игривом настроении. А когда к ней приходила ей подобная приятельница, то они кокетничали из окна в окно с домом противоположной стороны, где тогда жил доктор Спеваковский и однажды послали к нему прислугу с запиской вызывающей его на свидание на бульвар. Дантист пошел и искал предмет, а дамы после дома покатывались со смеху.
Это все было не для меня и я, вернувшись из гимназии и немного позанимавшись уроками, обычно шел на берег, в музей или к Каратанову в мансарду. Гришки Мучника уже не было, он куда-то уехал, по слухам на восток. Встретил я его много позже на Большой улице Красноярска. Его вел брат Сергей, а Гришка всячески вырывался, сквернословил и был пьян. Я помог Сергею увести его с большой улицы и на углу Покровского переулка и Благовещенской улицы мы расстались. Больше я его никогда и не видел. Что сталось с этим человеком, не понимаю.
В Красноярске на бывшей Театральной площади, где теперь стадион Локомотив был круглый деревянный цирк Стрепетова и мы, представители каратановской мансарды, не редко посещали его представления. Нравился нам остроумный клоун Жакомино, одним из номеров которого был выход с рублем. Жакомино, выходя на арену, все время своего медленного шествия кидал вверх рублевик и его ловил, а когда его спрашивал подошедший к нему партнер: «Что ты это делаешь?» он отвечал: «А так, дурака валяю!» и, спрятав монету в карман, начинал какой-нибудь акробатический трюк, на который он был большой мастак. Это был и клоун и виртуозный в партерной гимнастике артист. Но особенно мы увлеклись, помню, борьбой. Когда прочие номера начинали приедаться цирковому зрителю, администрация вводила борьбу. На сцене выстраивались борцы от громадных человеческих тушь до красиво слаженных фигур борцов легкого веса. В числе первых запомнились Мартынов и особенно Липанин, который своею тяжестью, как передавали, гнул рельсы.
Не помню я борцов среднего веса, а зато хорошо запомнились легковесы. Одним из последних был Милонс Аренский, он боролся с борцами-тушами и всегда был победителем. Другой ему подобный был Ивари Туомисто, этот просто был душой зрителя и выходил иногда из таких безвыходных положений, что весь полный народа цирк буквально содрогался от гремевших рукоплесканий. Вот эти-то борцы и заразили нас борьбой. Где бы в природе мы не были, на первом месте, кроме кузькиной матери, у нас была борьба. А так как мы успели увидеть не превзойденного по толщине и весу арбитра Лебедева, который из красивейшего мужчины был превращен природой в Дядю Пуда и весил чуть не 16 пудов, то мы отдавали в наших выступлениях и игре задыхающегося от жира арбитра Дяди Пуда. Обычно строились как в цирке с обнаженными ребрами борцы нашего импровизированного цирка и на арену /лесная лужайка/ выходил арбитр и начинал заученный наизусть перечень борцов: «Русско-французская борьба на общий приз со стороны цирка» и т.д. «Борцы: итальянский борец Яворский, французский борец Тулунин» и т.п. Причем здесь же после каждого была указываемые в пудах весовые категории борцов и их особенности. У одного это была его мертвая хватка как у бульдога у другого, который хорошо строил мост непродавливаемый изгиб позвоночника и пр. Словом, можно было от одних характеристик умереть с хохоту. Стоило кому-нибудь начать засыпать у костра, как на него наседали не менее двоих и с криком: «Реванш» не давали ему спать. Так, не спавши от борьбы и реваншей, мы и уходили домой и буквально засыпали по дороге, но стоило кому-нибудь остановиться и снова реванш и обозленного поднимали с места. Приходилось одно идти и дремать, не подавая вида и немного забыться на ходу. Словом, борьба шла во всю, и если это было в Мансарде Каратановского дома и об пол то и дело стучали падающие тела борцов, то из низа приходил отец Иннокентий Иванович Каратанов. Он долго стоял и качал головой, а потом, махнув рукой, уходил в свой низ, и борьба продолжалась до полной усталости всех. Тогда начинался бесконечный чай.
А борьба в Стрепетовском цирке продолжалась и когда выявлялся один или несколько победителей, обычно появлялся новый и будто бы только что приехавший борец «Черная маска», который так в черной маске и выходил на борьбу. А когда и он надоедал появлялась «Красная маска». Наконец объявлялось, что будет бороться местный силач такой-то. Конечно, местного-то силача спокойно укладывали профессионалы на обе лопатки, да и иначе и не могло быть, ведь нельзя же ронять престиж цирка в целом. Казалось бы здесь и конец всякому заинтриговыванию посетителя, но на сцене появляется японский борец Саракики и вновь полные сборы в карман Стрепетова. Саракики — небольшого роста япончик, но он свободно ставит на колени двенадцатипудовую тушу Липанина и ему подобных. Оказывается, вся сила Саракики в его грифе, т.е. в области руки от кисти до локтя.
Новое в цирке — новое в Мансарде. Каратанов уже чертит посреди мансардного зальца крут и красит его масляной краской. Это арена, за которую нельзя никак выходить борцам. Теперь это уже не русско-французская борьба, а японская джиу-джица. Начинается тренировка новых приемов и новые рекорды новых победителей. Эта джиу-джица просуществовала в Мансарде не менее двух лет, дав миру непобедимых чемпионов Сашек, Митек, Венок и Васек. Чего-чего не было в этой мансарде. Желающие полнее познакомиться с этим, благоволят обратиться к моей монографий о Каратанове этих лет.
В этом году зимой мы в разном сочетании действующих лиц не раз ходили в речку Моховую, где в то время доламывали бывшие Кызямы и вывозили их в город сначала на постройку вторых путей, а позднее просто на фундаменты и как поделку для лестниц. Ходили в оттепели и в морозы и при всем желании ночевать у гостеприимных рабочих в их бараке из-за сплошных клопов, которыми были вымазаны все стены барака мы, отказавшись от такого уюта, ночевали в устье Моховой и корчились у костра от холода, который подходил к нам с противоположной от костра стороны. И все же на утро шли бродить. Подробнее о Моховой в моем очерке " Кызямы «.
Летом в Моховой было особенно хорошо, и мы пропадали там иногда и не одну предпраздничную ночь, а больше. Вообще, счет проведенного в природе времени у нас шел не по дням, а по ночам, т.к. идти на день, т.е. на обыденку не имело смысла и кроме того мы после всяких занятий выходили в природу чаще всего вечером, поэтому и счет вели от вечера до вечера, т.е. ночами.
В Моховой сзади Такмака нами была найдена почти разрушенная избушка и вот к ней-то мы и зачастили. Отсюда мы ходили лазать на Такмак, Ермак и на Китайскую стенку. Высмотрев этот затакмацкий ход, мы решили пройти по Моховой как можно дальше и однажды вышли в Водопою, что на Манской тропе. С тех пор ход Моховой на столбы зимой и обратно стал нашим любимым ходом. Обычно перейдя Енисей и забравшись на Диван, мы сходили в Базаиху и, надев лыжи, шли по Базаихе до Моховой и этой последней на Столбы. Особенно хороший кат был у нас на обратном пути. А лыжи мы уже имели камасные тунгусские и доставлял нам их от тунгусов друг Каратанова ангарец Павел Трефильевич Воронов.
В Моховой у избушки к нам пришло новое увлечение. У меня был маленький топорик, его мы бросали издали в избушку и так ловко научились этому метанию топорика, что он у нас всегда вонзался носком в какое-нибудь бревно избушки. Жить в избушке было нельзя, она вся расползалась и была гнилая, а целью была хорошею, ну мы и упражнялись на ней.
Так как с Каратановым весной ходили в это время молодые начинающие рисовальщики Костя Поляшов и Миша Затопляев, то и я решил быть художником тоже. Я завел себе маленький альбомчик на подобие книжечки размером 15 на 20 сантиметров, которую и носил всегда с собой. Рисовал я главным образом видики, там была и избушка, в которую мы метали топорик. Итак, к известному поэту всех времен и народов прибавился для полного ансамбля художник. Конечно, зарисовки мои были в полный унисон со стихами и как те, так и другие не привлекали зрителя и тем более не пленяли его ни содержанием, ни исполнением.
На лето к отцу в Минусинск я не ездил и провел его в Красноярске, упиваясь хождением в его замечательные окрестности. В этом году почему-то много говорили о холере, которая якобы появилась и в Красноярске. Поэт отозвался на это событие сатирическим произведением, в котором он прохохатывает медицину. Вот этот шедевр:
Посетила нас холера
В девятьсот седьмом году,
Но тотчас же околела
Хоть и ждали мы беду.
Медицина шлет рецепты,
Чтоб воды не пили мы.
Строят медики проекты
Потерпеть хоть до зимы.
Ну и мы воды не пили,
Те рецепты прочитав,
Даже млеко кипятили,о болезни услыхав.
И действительно исчезла
В тот же год холера с глаз.
Снова пьем мы воду. Слезла
С нас причудливость зараз.
Знать, всесильна медицина,
Коль холеру прогнала,
Но смеется икс умильно,
Закусивши удила
И еще одно стихотворение вышло из-под пера великого поэта в этом году. Оно посвящено Моховой как таежному ручью:
Меж скал вечным мохом покрытых,
Вдали от жилищ и людей,
Течет по извилинам скрытым
Холодный таежный ручей.
Он шепчется с елью ветвистой
В час неги и сладостных грез
И лижет волной ледянистой
Безжизненнай мрачный ручей.
Но песней волшебной чаруя
Природу весеннего дня,
Терзает он душу больную,
Наводит тоску на меня
А вот и не правда, никогда никакой ручей не наводил на мою больную душу тоски. Это для рифмы и для пущей важности.
Летом побывал у сестры Марии в Иланском. Жила она на краю железнодорожного поселка около речки Иланки и вблизи тракта, идущего на Ингаш. Теперь она Мозгапевская. Я застал у молодых полное хозяйство с очень оригинальным его ведением. Так, например, у них есть лошадь, но ездить на ней нельзя, потому что она может устать. И неезженая лошадь до того ожирела, что действительно опасно на ней ездить как бы с ней не случилось с непривычки разрыва сердца. И все-таки мы отчаялись и с мужем сестры поехали в Ингаш по тракту. Ох и попало же нам от сестры за то, что лошадь пришла потная. Любовь к животным это все в жизни сестры. Еще одно. Та модная шляпа, которую она в Красноярске одевала, когда ехала в военное собрание на танцы теперь служила гнездом для наседки. Цыплята тоже выводились не для еды, а для неизвестно чего. Тоже было и с коровой. Кошки, собаки, все это объевшееся и потерявшее свое первоначальное состояние, по которому они должны бы были иметь: лошадь статность, корова молочность и миловидность физиономии, кошка вкрадчивость, а собака способность лаять. Всё это было приведено моей дорогой сестрицей в негодное состояние, обкормлено, обласкано и испорчено. Такая любовь была к этим животным.
Начали мы с сестрой варить варенье из вишни, которую откуда-то завезли в Иланскую и так его уварили, что получилась пастила, которую мы никак из-за липкости не могли отделить от медного таза. Но нам эта твердая, не льющаяся масса понравилась, и мы ее с удовольствием съели. У сестры хлопот было много, она с утра до вечера только и знала, что кормила без конца и края своих питомцев и все думала, что они голодные. Она с ужасом смотрела на проезжавших по тракту мимо обычных ездовых лошадок и всячески ругала их хозяев за гибельную эксплуатацию животных. Видимо, она жалела и меня и тоже кормила на убой. Прожил я у нее около недели и поспешил домой в Красноярск к своим родным столбовским пенатам и друзьям.
Осенью, когда я начал учиться я сдружился с одним задумчивым гимназистом Игнатием Каргополовым. Этот Игнашка Каргополов был какой-то странный человечек. Прежде всего, он был умный и склонен был к математическому мышлению, но вместе с тем это был чертовски рассеянный субъект. Он мог забыть что уже спрашивал только что у тебя что-то и вновь до нескольких раз повторять вопрос. Затем он так задумывался, что его иногда трудно было вывести из этого его какого-то другого мира, в котором он пребывал. Но я скоро привык к его странностям и мы иногда, сидя рядом, по часу не перекидывались с ним ни одним словом. Он думал что-то свое, а я свое. Но что мне нравилось в нем это наплевательское отношение ко всяким условностям и любовь к бродяжничеству. У Каргополовых за Монастырем была дача, одна из далеких, почти у самой речки Собакиной и мы, когда все уже дачники разъехались, зарядили ходить на их дачу после уроков. Туда 10-11 верст и назад назавтра столько же. А как было теперь хорошо на этих покинутых дачах. Енисей холодный как стальной и тишина полная. Кругом никого. Попадали мы в дачу обычно через пол, т.к. она была на замке. Приходим мы туда, забираемся в кухню и начинаем топить печь. Пьём крепкий чай и пробуем разговаривать, но у нас это не выходит и мы ложимся спать. Утром вставали рано и наскоро попив чаю спешили за город на занятия в нашу классическую альма-матер. Так мы пробродяжили до конца сентября. Пошли дожди, и нам надоело месить грязь ногами. Наши походы прекратились сами собой.
В эту зиму я нередко ходил в театр, помещавшийся в народном доме имени Пушкина на Большой улице. А приезжали к нам всякие гастролеры, кроме труппы постоянно снимавшей театр. Точно не помню хронологичности театральных постановок. Помню, как гастролировал Павел Орленев, этот актер-скиталец. Был я на его постановке «Царь Федор». Приезжал Гр. Ге, ставивший «Кина», «Братья Рафаил» и «Роберт» /ставили Гоголевского «Ревизора», «Разбойников» Шиллера/. На каком-то комедийном действе был я в театре, когда сразу играли три известных тогда комика: Варламов, Давыдов и Стрельская. Хороши были эти комики, но трагики больше захватывали меня и надолго оставляли во мне следы шедших пьес.
Увлечение театром быстро прошло, и я вновь учил латынь, французский и на своем национально русском языке предметы необходимые в курсе. Чтобы я особенно любил гимназию не скажу, ходил туда, потому что и другие ходили и занимался, как говорят, лишь бы.
А.Яворский
ГАКК, ф.2120, оп.1., д.37
Владелец →
Предоставлено →
Собрание →
Государственный архив Красноярского края
Государственный архив Красноярского края
А.Л.Яворский. Материалы в Государственном архиве Красноярского края