Легенда о Плохишах. Мутота
Вечерело. Быстрые в тайге сумерки полнились прохладой и тишиной. Отдыхающие граждане пошагали в сторону остановки автобуса и своих городских забот. Завтра для них будет понедельником, и плотная духота суеты закружит работой и толкотней буден.
Опустели тропы, разлетелось плотно откушавшее воронье. Брошенные невежественной рукой фантики от конфет попрятались в темных кустах и зажили своей, неведомой человеку жизнью.
Любопытный ветерок неторопливо бродил среди скал и деревьев, на ходу подхватывая обрывки чужих досужих споров, смеха, желаний и запахов. Он связывал их в гирлянды наподобие воздушных шаров, подсовывал, любопытства ради, лесным обитателям, но те, всполошившись, удирали подальше в чащобу.
Сытой июньской зелени хотелось дождя, но тщетно. Отблески яркого, оранжевого заката не сулили ничего хорошего. Завтра солнышку быть в полной силе, а траве и листве жухнуть под его лучами и запасаться терпением. Ну да, не в первый и не в последний раз.
Плохиши шагали по просеке в сторону избы. Им заботы до одного дела. Апосля выходных в избе жору, что в ручье воды. Что не доедено, от того не убудет. Хорошо, когда у других глаза большие, а желудок умеренный.
На полочках в теньке и баночки с тушенкой притулились, и пара кильки в томатном соусе. О картошке и разных мучных наполнителях говорить грешно — никогда не переводились. Если под нарами тщательнее пошукать, заначка со сладеньким обнаружится. А чаю? А что чаю — смородиновый лист и ягодка жимолость. От души натешишься. А на голодный желудок... Спасу нет.
Справа наверху, у Митры кто-то не спеша щипал струны гитарки. Двинулись на звук без тропы, а под ногами маслят хоть задом ешь. Достали вилки — ножики и в охоту вдарились. Пять шагов — подосиновик, пол шага — маховичек, даже белого одного срезали, аж слюни потекли. Так к Митре и выбрались.
На камнях под самой скалой сидел мужичина в одиночестве и выводил трели в пустоту. Глаза глухаря были мечтательно прищурены, рот растянут в дурацкой ухмылке, а мысли витали черте где. Прозывали мужичка Цыганом, и внешность деляга имел к тому подобающую.
Видывавшая виды солдатская шинелька сидела на широких плечах папахою. Феска с кисточкой чудом гнездилась на макушке. А вороные витые волосья чуть блестели прожитым серебром и умудренностью. Средь тонкогубой вычурно -цыганской улыбки подчеркнуто блестела золотая фикса. Рваное трико не скрывало волосатые голени. Освобожденные от калош ступни не мыты по крайней мере пару дней.
— Здорово, Цыган! — уважительно выдохнул Квасец и плюхнулся с ним рядом.
Цыган открыл глаза, окинул троицу равнодушным взором, сразу поставившим все на места. Затем, будто припомнив что веселое, оживился, улыбнулся, преподдав на обозрение фиксу, и сказал: — Плохиши? Ну вот и познакомились.
— А ты откуда знаешь? — спросил не разделяющий Квасцового восхищения Плохиш и демонстративно харькнул сухой слюной в сторону.
— А на столбах слухов, как дерьма в мусоропроводе, — ответил Цыган и улыбнулся еще раз великодушно. Настроение у него благостное, а наглости он повидал не в пример нашим друзьям.
Когда война спортсменов с абреками приключилась, был Цыган уже личностью известной. И норов имел крутой, ходы лазал такие, что у других ноги качались. Ему бы в спорт, да вкалывать он не радовался. Уж и приглашали, и зазывали, а ему воля выше радостей прочих. Так и не срослось.
Он в Нарыме, в избе на полатях валялся, а война уже началась. Шум, гам, выстрелы. Наших бьют! — кто-то клич дал. Цыган из избы, а там почесаловка с применением различной дальности вооружений. А откуда у него граната, он и сам не знал. Ну достал, да и бросить хотел. Чеку выдернул, до пяти сосчитал, а она возьми и разорвись. Чуточка от хозяина отлетела.
Хорошо, учебная оказалась. Руку повредил, морду пришпарил, а живой и с глазами, ногами, руками. В больнице очнулся, с койки встал — уже суд.
— Где взял гранату?! — кричат.
— В шинели, в правом кармане, — отвечает.
— А где шинель взял?
— А в избе, на гвозде висела.
— А кто ее в избу принес?
— А я знаю? Много всякого народа в Нарым ходит.
— Ты из себя идиота не строй! Где взял гранату?!
— В шинели, — сердешный отвечает.
— А зачем бросал?!
— Выкинуть хотел, карман совсем оттянулся. Достал — железяка какая-то. Хотел выкинуть, а она как бабахнет. Еле жив остался.
Через такую несговорчивость Цыган на всю катушку и схлопотал. Семь лет от звонка до звонка оттрубил. Только этим летом и вышел. А молодняк блатной его поначалу не принял, там свои вожаки завелись — Абрек, Угрюмый. Но опять не судьба.
В начале лета поспорил Угрюмый с мужиками, что стойку на руках на краю карниза Деда сделает. Там высота метров тридцать, других к краю подойти — страх берет. А у Угрюмого спор любимый — пять секунд, и бутылка в кармане.
Поспорили. Все как обычно. Знающий народец ладошки в предвкушении потирал. Только ветром его качнуло. И опомниться не успели, как он внизу уже лежал. Ни вскрика, ни всхлипа. Так молча и ушел. Угрюмый, он и был Угрюмый.
— Цыган, а ты что в одиночестве, со щетками и молоточком под скалой маешь? — Квасец Цыгана вопрошает.
— Ох, и глазастый ты малый. До добра не доведет. Ну да ладно, я вам вторыми разрешаю.
— Что разрешаешь? — встрял в разговор Петручио.
— А наверх посмотри. Видишь веревочка над нами, на карнизе? Ход тут мой будет и не простой, а потаенный, не каждому салаге по силам. Тут до карниза метра три, а если с него уйдешь то полками, полками до самого низу. Твои остатки снизу чужие огребать будут. А карнизик и стенка над ним — ух, не простые. Там от одного взгляда вниз в штаны наложить можно. Вот пройду и, считай, шажочек в кармане.
— Какой шажочек? — встрепенулся Плохиш.
— Вам, молодым дуболомам, расскажи, так за меня шагнете. Ан нет, мы потихонечку, по-стариковски, сами с усами. Каждый второй в легенду попасть стремится, а толстяк книжечкой записной размахивает.
— А если мы первые? — напирал Плохиш.
— Как это?
— А ты уйдешь, мы раз и наверх. Стенка-то уже почти чистая.
— А мои ребята вам за енто дело ноги повыдергивают.
— Какие ребята?
— А что сегодня из-под Второго на вас глазели. Они у меня резвые.
— А ты не стращай.
— А и не буду. Повыдергивают и все, — добродушно подытожил разговор Цыган и улыбнулся. — Лучше вторыми. Я согласен.
С Митры спускались почти в полной темноте. Квасец чертыхался через шаг, а Петручио норовил не попасть ногой в карман на вертикали. Плохиш сохранял спокойствие и подправлял сотоварищей. Для него то, что творилось на скале, всегда было естественным. Кому стена, а кому мать родна. Он бы и с мухой на потолке, да не давалась гадина.
Места, где скрипели в натуге прочие, оставались для него лишь поводом для умственных упражнений. Он думал, как сделать стеночку без излишних усилий. Пределом его умствований всегда была лень. Не то чтобы подтянуться на одной руке нет мочи. Не хочется, вот беда
Дрожание конечностей? Это у торопыжек они дрожат. Если встать на ноги, как следует, тело расположить, место для роздыха на любом маршруте найдется. Главное, четко знать, какой шаг будет следующим. Сколько усилий он потребует, какая динамика. А так, все просто.
Прихватив последние отголоски сумерек, встали на тропу. Сквозь темные кроны елей мерцали звезды, но света их доставало только для слепых. Уверенно чалящий впереди Квасец засеменил иноходью и принялся спотыкаться о многочисленные корни деревьев. Еле ощутимая тропа неожиданно зачавкала болотной хлябью.
— Фонарик есть? — запричитал Петручио.
— Хилогаситель. Но хватит минут на двадцать, — мрачно провещал Квасец, — а дальше болото под Манской. Как есть в топь, и макушек не сыщут. Двигай так, пока я тропу чую.
Минут через десять Петручио окончательно вошел в панику. Его выкрики: — Куда мы идем!? Уж лучше здесь ночевать, чем сгинуть! — приобрели явно траги — повитушный характер.
Наконец он завязал жутко накаленный спор по поводу направления вперед или назад. Грозилось дойти до рукоприкладства. Но в темноте никто никому не попадал. Квасец не выдержал напряжения склоки и достал хваленый хилогаситель. Мудреным словом называлась двухсотграммовая баночка с веревочкой из-под майонеза с огарком свечи изнутри.
— И это устройство?
— Найди что получше, — отхаркнул раздосадованный Квасец и зажег оное.
Минут десять исключительно быстро и напряженно бежали средь пляшущего царства теней, твердых стволов и ползучих корней, норовивших укусить за ногу.
— А-А-А!!! Поймали! Помогите! — крик Петручио наполнился такой силой безвыходности и ужаса, что волосы впередиидущего Квасца встали на маленько дыбом. Плохиш развернулся на сто восемьдесят градусов и ринулся в вопящую тьму. Сзади его догонял мерцающий и храпящий осветитель.
В развороченной светом тьме, средь хаотичного нагромождения болотной пади, беспомощно дергая ногами и руками, в воздухе и блудливой истерике парил Петручио.
Вполне мирный и удобный рюкзак, неожиданно сыграл со своим хозяином злую шутку. Отлетев при очередном скачке от спины, невообразимым финтом, он лямками наделся сразу на два сучка, подвесив отрока на добрых полметра от земли.
Паническое сражение с невидимым сонмом врагов принесло еще более плачевные результаты. Судорожные рывки распяли бойца через дырки в одежонке и спеленали в сучках, будто муху в паутине. Нарочно устроить такое не смог бы никто.
Ценные минуты жизни единственного хилогасителя таяли как лед на раскаленной сковороде. Наконец Петручио стал частично транспортабельным. На эмоции и всхлипы никто более внимания не обращал. Плохиш пихал его сзади, Квасец рассекал тьму грудью впереди. Бежали лихо, до первой ямы. В ней свето-банка окончательно и бесповоротно раскололась о мощный череп Плохиша. Свеча с воплем Квасца отлетела на неизведанное расстояние, и наступила кромешная тьма.
До избы друзья добрались вконец измученные и притихшие. Держались за лямки впереди плывущего рюкзака, как слепые за поводыревы сказки. Квасец держался за то, что чуял самостоятельно. А чуял он наверняка многое, так как до избы все же дошли. Дверь ее была на замке, ключ неведом, а родненький узелок от сороковочки в дырочке не обнаруживался совсем.
— П... Приплыли, — унылым голосом констатировал Квасец. — А все ты, козел поганый, — наехал он на измученного и безучастного Петручио. — «Поджигай хилогаситель! Поджигай хилогаситель!» Счас бы ключ при свете нашли.
— А что, спичек нет? — спросил Плохиш, опорожняя кроссовки от болотной водицы.
— Да есть. Но где ключ, я, убей, не знаю, — виновато раскололся сибирский Сусанин.
— А чердак, окно?
— А кто тебе сказал, что оно открыто? Если ставен нет, то это еще не значит, что не на щеколде.
Вниз от чердачного окна уходила пропасть метров тридцать так-эдак. Лезть в полной темноте, заклинивая пальцы в щели меж бревен, Плохиш позволить себе мог. Ночевать в холодную, не спамши, не жрамши душа его исключительно отвращалась. Глубоко вздохнув от этой нелепой гадости, Плохиш сделал шаг в темноту на ощупь.
Задачка оказалась гораздо круче, чем взъем карниза на Коммунар. Плохиш исходился тихим шипением про придурков и холодным потом вдоль позвоночника. Щели меж бревен забиты мхом, а кое-где и пенькой, вдобавок сырость и мерзкая слизь. Не угодить бы в нее ногою. Где-то далеко внизу блудливо скрипел невидимый ручеек.
Наконец скупо блеснуло стекло окна. Плохиш прочно ухватился за подоконник, подобрал ноги и боднул в стекло головой. Створка сразу же поддалась. Он переклонился в черный провал всем телом и скользнул вниз. Что-то теплое и немыслимо отвратительное хлюпнуло под его весом.
— А-А-А!!! Твою мать! — разразился истерикой первооткрыватель.
— Плох летит! — возопил Квасец. А Петручио заблеял тонким, нервозным смехом.
— Хр-р-р! Убью гада! — незнакомым голосом отвечали внутренние органы избы, и там же завязалась грохочущая свалка.
Приглушенный закрытой дверью грохот переместился вглубь, скользнул вниз с чердака, застучал сковородками, кастрюлями и битой посудой и принялся скрежетать щеколдой. Полтергейст набирал силы и удали.
Дверь растворилась с оглушительным треском, и на испуганных приятелей вывалился живой клубок тел. Масса хрипела и булькала отборным в темноте матом, совала во внутреннее чрево кулаки и прочие свободные конечности.
Квасец зажег спичку. Прямо перед ним в хитром сплетении гнездились Плохиш и Егорка с выпученными от страха глазами. Комментариев к битве ни у кого не находилось, зрители стенали хором.
— Ни фига себе?! — только и смог удивиться измученный Петручио.
Егорку била охальная дрожь. Плохиш вроде пришел в себя и принялся утверждаться на двух конечностях. Плоды ночной битвы наливались ярким фингалом под глазом у Егорки. Победа была явно на нашей стороне.
Запалили лучину, стопили печурку и пили чай. Егорка ощупывал личный фонарь и недобро косился на обидчика. Плохиш смотрел в кружку прямо перед собой. Разговора не получалось.
— Я сплю, — наконец завел пострадавший, — а он, как на меня прыгнет. Ногой в живот, со всего маху. Сволочь!
— Я же не видел, — отвечал обидчик. — Темно, сыро, холодно, никого нет. Я вниз, а там тепло. Как хлюпнет! И на меня. Ну я в торец, с маху.
— Ты чего в избе закрылся? — вопросил Квасец. Петручио тихо хрюкнул в рюмку с чаем.
— Видать ночь эта, такая, особенная, — повел таинственно дрожащим голосом Егорка. — Я от Слоника вышел, через Просеку и по тропе. И никого навстречу. Темнеет, как на бегу. Я только к болоту подходить, а он, как ломанется.
— Кто он?
— Да шут его знает. То ли лось, то ли леший. Метров за двадцать от меня в пади, как ветвями захрустит. Я думал, деревья сейчас попадают. Ломится сквозь тайгу, будто броненосец в потемках. Я бегом, а оно за мной. Я остановлюсь, оно встает. Я завыл, а оно хрумкает и кашляет, как старик на паперти. Страху, блин... Так до избы и бежали.
Я к избе, дверь открыта. Шмыг, на засов щелк, а оно еще полчаса вокруг колобродило. Еще и вздыхает, сволочь. Я даже чаю не пил. Забрался под одеяла, на чердак. Думаю, придет кто, вместе выбираться будем. А не придет, до следующих выходных дождусь. Еда есть, перезимую в темень. Только заснул, а оно на меня прыг. Я чуть дубу не дал.
— Ну и что особого. Подумаешь, на лосятину набрел, — опытный медвежатник Квасец вдосталь напоролся чаю и разомлел по-барски. — Прошлой осенью медведь в берлогу залег рядом с тропой. Всю зиму мимо него шепотом ходили. Подойдешь ближе, а в снегу дырочка и оттуда парок идет. Сопит себе в лапу, косолапый. Весной, хорошо, ушел в тайгу глубже. А то бы в избу не попали. Весной они шальные, кидаются на человека.
— Чай еще есть? — вопросил Плохиш.
— Нет.
— Ведро с водой где?
— Я видел. На опалубке стоит, — ответил Егорка.
— А что в избу не занес?
— Шутишь? Не до того было. Говорю же, ночь плохая. В Эдельвейсе-то ничего, а отойди подальше — сила нечистая.
Тут рядом, у Манской Бабы, в пади болотце, там изба раньше стояла. Да бросили — место оказалось дурное. Лет двадцать назад обитала там компания веселая. Народ лихой, по столбам шарили, баб тискали. Случалось и браконьерили, морды турикам били ради развлечения.
Был средь них мужик один, Казаном его прозывали. Здоровый такой. Он вообще, баб за людей не считал. Величал их ночными подстилками. Страшных баб, грит, нет. Есть мало водки. А по пьяни, я и с мерзлым волком переспать могу. Наливай и пей — вся забота.
Девок все одно не понять, зачем они захаживали в избу охальную? Но ведь никогда не переводились. Была среди прочих в избе девка одна. Не то чтобы страхолюдина, а невзрачная и тихая, как тень в дождливую погоду. Да к тому же восточных кровей, хрупкая, как тростиночка. Ну ни рожи тебе, ни кожи.
Зато готовить девка умела здорово, на хозяйство таежное, незамысловатое, спора была. Когда у других грибов да ягоды как есть нет, для нее всегда найдется. А как супец грибной учудит, так вместе с языком проглотить недолго. А уж чай из заветных трав настаивала — одно наслажденье, и меда, и сахара к нему не нужно. Да еще силы в тебе прибавит, скачешь неделю гоголем.
Положила она взгляд на Казана и отвести невмочь, а тот похохатывает. То водицы ему принеси, то ягодки собери вкусной. То давай, дура, дуй мигом за дровами, хозяину холодно. Казан на баб был дюже падкий. Меры не знал. Каждый день ему новую подавай. Да где же набрать столько?
Лоснится Казан кожей, как племенной бык среди стада, глазами волоокими баб прельщает. Молоденьких ему заводи, чтоб ядреные и грудастые. А как ночь прошла, так чужа верста. Ты б туда пошла, где чужа стала.
Так они и проживали. С вечера до утра гульба, а с утра похмелье. Тут он свою Тунгуску (так он ее прозывал) и помянет. А ну, грит, сладкая, кваску бы мне и щей твоих, чтоб смело дурну муть с головы. Так с горя по нитке и жили.
Но однажды в ночь карусель огульная завязалась, дух захватило. То ли перебрал Казан во хмельном, то ли мужик в нем проснулся, но ту ночь выплясывал он пред Тунгускою. И песни ей пел, и единственной называл, каялся в грехах тяжких. Божился, что любит и под венец встанет. Клялся про любовь вечную. В общем, ночь свою у девы зарабатывал.
Поутру одыбался, а Тунгуска у него на груди спит. Запустила белы руки в кудри черные. Друганы похохатывают, на свадебку гостями зазываются. Прозывают их молодыми. А у Казана дрожь и немощь в похмелье. Пшла, грит, отсюда сволочь драная. Глаза мои чтоб тебя не видели. И выпихнул Тунгуску прямо из постели, голую в тайгу.
Потом опять гульба началась, с новой силою. Казан с лица волком щерится и друзьям: Я ж говорил, что по пьяни, мерзлого волка отыметь могу. — Вот теперь Тунгуску мерзлым волком величать и станем.
Долго ли коротко, считай, месяц прошел. Ночь была темная и бедовая, как сейчас. Сидели мужики за столом, байки травили, гоняли чаи, запивали водочкой. То одно дело помянут, то другое, и ржут над своими подвигами, будто лошади.
Вдруг слышат, а с болота вой волчий донесся. Никогда до той поры волка здесь и не видели. Заунывный вой, душу в тоску заворачивает, стелет саваном. Будто холодом и гарью брошенного жилья тянет. Сердце в ком сводит, нагоняет тоску старую.
А тут и дверь в избу заскрипела. Растворилась сама собой, и на пороге Тунгуска, сгорблена, как тень серая. Лицо у нее разом старое, сухое стало, волосы ниже плеч опадают, перепутаны в комки грязные.
Глянула с порога на мужиков, а те страхом на нарах в ком сбились. Глаза у нее прожелтели, вокруг зрачков ободки светятся красным огнем. Рот приоткрыт, зубы видны острые, не человечьи. Шагнула внутрь, а у мужиков одна немота.
— Милый. Я за тобой пришла. Осень сейчас, а по ней всегда свадьбы играют. Кому с венцом, а кому со свечами. Да все горькие. Пошли, милый. — Голос Тунгускин скрипучий, как сухостой в ненастье. Говорит, а губы не двигаются. Кожа в морщинах сеточкой, чешуйками старческими. А сквозь них, будто волосы на лице пробиваются.
Тут Казан и одыбался. Хоть и страшная, все одно баба.
— Пшла вон! Бля! — орет дурным голосом.
Мужики нахрапом загоношились, прорвало их, за дубье взялись. Налили глаза кровью. Сам черт не брат, попади под руку. Таежники — с ними всякое случалось. А она зырк взглядом на них, так кто встал, навзничь попадали. Зырк, и стол вверх поднялся и в мужиков по воздуху полетел. Стоны, крики. Зырк, и изба ходуном заходила, зашевелилась будто живая. Печная утварь с цепи сорвалась, сковородки с чайником хороводом. Оконные стекла полопались. Свечи факелами горят, тени мечутся-лязгают.
Ветер шальной Тунгускины волосы в тонкие косы скрутил, и они к живому тянуться змеями. А взгляд ее, как жало, огнем мужиков язвит. А изо рта то ли хохот, то ли вой волчий. Тут и нары по бревнам раскатало, изба рухнула. Крошево в дыбы, словно в смерче.
Как мужики живы остались, никто не помнит. Только боле в тайгу они ни ногой. Изба та сама разбрелась по лесу до бревнышка. Так и гниет, неприкаянная. Никто к ней и близко. А про Казана боле ничего не ведомо. Сгинул мужик на свадьбе нечистой. Поминай, как звали.
Никто из Плохишей апосля сказа такого открывать дверь и идти за водой не желал. Проявлялись кое-какие амбиции со стороны Петручио, но к прямому действию пока не вели. Наконец решили действовать скопом, по определенному распорядку.
Квасец взял на себя дверь, непосредственно через засов. Плохиш шел до ведра и возвращался с желанной водицей. Петручио страховал Плохиша, а Егорка с колуном наперевес страховал обоих. Так и принялись.
Скрипнул засов. Пошел второй. А за дверями простиралась ночь, шевеля мягкими лапами воздушных потоков, шелестя березовой листвой. По-особенному остро пахло хвоей, ключевой водой, тянуло остатками гари из давно потухшей печки.
Плохиш уперся взглядом в черноту, повел наискось головой. И вдруг пространство ожило. Невероятно мощная, яркая июльская зарница расцветила тайгу северным сиянием. Будто разреженная вольтова дуга прокатилась по распадкам и далям.
В какой-то неумолимо короткий, безвременный миг она выхватила из кромешной черноты дремотное царство леса. Желтым пламенем горел тощий, крутой хребет Манской Стены. Огнями Святого Ильма полыхала Кабарга. Белым призраком, сквозь толщу серебристой зелени, наклонялась к ним сама Манская Баба. Ее каменные руки в русских дутых рукавах отделись от тела и простерлись к небу. Голова изваяния развернулась лицом, и приоткрытый зев рта растянулся в недоброй усмешке.
Внизу, под избой, огненными густотами светилась болотная вода. Она преломлялась в собственном свечении, играла водоворотами, сорила огнями в ночь. Ожили трухлявые пни, развернули к избе вековые, коростные лица. Плавным круговым вращением ожили, закачались ветви деревьев. Ожило все.
Троекратное бульканье глоток слилось в глас Ниагарского водопада. Плохиш чудом оказался внутри избы, с ведром полным студеной водицы. Петручио чудом не оделся на колун в руках страхерщика Егорки. Квасец натренированной рукой затворил створки таежного сезама. Кончилось общее светопреставление. Занавес пал хором со зрителями. Но не спалось в ту ночь Плохишу, как есть не спалось.
Владелец →
Предоставлено →
Собрание →
Драгунов Петр Петрович
Драгунов Петр Петрович
Петр Драгунов. Легенда о Плохишах