Тринадцатый кордон. Глава шестая
Прошло лишь полтора месяца моей жизни на берегах Маны, но я уже имел возможность убедиться, насколько интересен здесь животный мир тайги. В этой части Восточных Саян сталкивалось три типа фауны: сибирская, европейская и китайская. Преобладала, конечно, первая. Однако самым любопытным было, пожалуй, то, что здесь многие животные находились на границе своего обычного распространения. Типичные горнотаежные виды — кабарга и пищуха-сеноставка, бесхвостый зверек, величиной с крысу, живущий в каменных россыпях и заготавливающий себе на зиму стожки сена, — западнее заповедника уже не встречались. А вот глухарь, наоборот, не поселялся восточнее нашей тайги.
Вблизи своей северной границы обитали здесь марал, сибирская косуля, многие птицы — певчий дрозд, иволга, сойка, щегол...
По каким же причинам одни животные не могли проникнуть на запад, другие на восток, а третьи — к северу? Я понимал, что менялся климат и условия обитания животных, но это было только общее объяснение, а мне хотелось найти конкретные причины для каждого вида. Почему, например, наш таежный певец — соловей-красношейка, у которого горлышко, издающее поразительно красивые звуки, покрыто перышками, сверкающими, как рубин, — почему он гнездится лишь у нас, а дальше, за Енисей, не перелетает?
Чтобы ответить на это, надо было хорошо знать жизнь обитателей приманской тайги. И я с радостью думал о том, что наконец приступил к изучению местной фауны, и у меня постепенно росла уверенность, что я сумею во всем разобраться.
Моя первоначальная робость и сомнения сменились теперь желанием скорее и больше собрать материала, а для этого надо было терпеливо тропить зверей, с рассвета допоздна наблюдать за птицами, как можно теснее сливаться с таинственной таежной жизнью.
Мы с Иннокентием ходили по тайге изо дня в день. Семьи у него не было, и я скоро убедился, что общение с природой являлось основным содержанием и, пожалуй, смыслом его жизни.
Он никогда не спешил возвращаться домой, наоборот — оставался доволен, если ночь захватывала нас где-то в отдаленном углу его обхода.
Иннокентий разводил костер по-своему: с одной стороны у него жарко горели сухие сосновые сучья, на которых быстро закипал чай, похлебка или каша, а с другой стороны огня он наваливал загнившие на земле ветки, мох, старые слежавшиеся листья, — от них валил густой едкий дым, спасавший от назойливого гнуса. Поэтому еда наша всегда была пропитана дымком, но Иннокентий, посмеиваясь, уверял, что дымок этот заменяет в тайге масло, и я вскоре привык к горьковатому привкусу каши — от дыма она казалась и в самом деле вкуснее.
При свете костра, когда вокруг уже темнела ночь, мы обычно обирали с себя клещей, которые к вечеру расползались по всему телу.
Я как-то заметил: за час ходьбы по тайге, сейчас, в начале лета, на человека наползало в среднем до семидесяти клещей.
У Иннокентия была старая таежная привычка: обнаруживая на ходу у себя клеща, он клал его на зуб, раздавливал и выплевывал. Лесник объяснил: тот, кто так делает, энцефалитом не заболеет. Я подумал — может быть, это своего рода прививка, создающая известный иммунитет? Однако я не сумел последовать его примеру: клещ, которого я положил себе на зуб, сразу уполз куда-то под язык, и я едва от него отделался.
Как-то, сидя у ночного костра, я спросил у Иннокентия про его семью. Мне было известно, что жена лесника умерла года полтора назад, а детей они не имели. Но я вспомнил, что в его доме видел на стене фотографию девочки лет семи.
— Кто она вам?
Он помедлил с ответом, потом с грустью и, пожалуй, неохотно сказал:
— Танюшка-то? Дочкой была. А теперь нет Танюшки...
— Умерла?
— Живая. Только отобрали ее у нас.
И он рассказал мне удивительную историю.
Когда Иннокентий работал в лесхозе и жил с женой в поселке Береть, к ним из города на лето приезжала женщина с полуторогодовалой дочкой. Зинаида Петровна работала инженером на одном из красноярских заводов. Мужа у нее не было. Девочка часто болела и нуждалась в чистом лесном воздухе. Пожив здесь с нею месяц во время своего отпуска, мать уезжала в город, оставляя Танюшку до осени у хозяев квартиры. За лето слабенькая девочка заметно поправлялась, свежела, набиралась сил. Жена Иннокентия, да и он сам привязались к Танюшке. Так девочка жила у них три лета.
Однажды зимой Иннокентий получил от Зинаиды Петровны телеграмму. Она сообщала, что находится под судом, и просила приехать за девочкой.
В городе Иннокентий узнал, что суд состоялся и Зинаиду Петровну за допущенную по ее вине серьезную аварию на заводе, в результате чего были человеческие жертвы, осудили на пятнадцать лет.
Он увидел ее на свидании в тюрьме. Она умоляла его приютить Танюшку и, если он согласится, взять ее совсем к себе, удочерить. Мать могла вернуться из заключения лишь в то время, когда дочка станет совершеннолетней.
Иннокентий ни минуты не колебался. Успокоив ее, он дал согласие удочерить Танюшку. Выполнив в городе все формальности, он привез девочку к себе, в Береть.
Прошло четыре года. Иннокентий стал работать в заповеднике. Он и его жена любили Танюшку, как родную дочь. Привязана к ним была и девочка. От матери письма приходили редко, но Иннокентий ей всегда отвечал. А потом Зинаида Петровна перестала писать.
И вдруг совсем неожиданно, как-то в середине зимы, она приехала к ним на кордон Берлы. По амнистии срок наказания ей сократили. Она была свободна и просила вернуть ей дочку.
Трудно было Иннокентию и его жене расставаться с девочкой, но они решили, что разлучать ее с родной матерью не вправе. Да и пора было Танюшке учиться. Все договорились, что на лето она по-прежнему будет приезжать в семью Иннокентия.
Женщины поплакали. Танюшке уезжать не хотелось. Девочка тоже плакала и обнимала свою приемную мать.
Жена Иннокентия очень тосковала о Танюшке. Плохое здоровье ее стало с этих пор резко ухудшаться. С нетерпением она и Иннокентий ждали лета, чтобы увидеть девочку. Но Танюшка к ним больше не вернулась.
А весной Иннокентий получил судебный исполнительный лист, по которому он был обязан платить алименты на содержание своей дочери.
Решив, что произошло недоразумение, он поехал в город. В суде ему объяснили, что Зинаида Петровна предъявила к нему иск на алименты. Танюшка им удочерена, и он должен был теперь до совершеннолетия содержать девочку. А то, что он отдал ее матери, — его добрая воля. Возвращая девочку, надо было взять с матери документ, что она не имеет к нему никаких претензий. Адвокат, к которому обратился Иннокентий, подтвердил — закон обойти невозможно.
И вот до сих пор, хотя Зинаида Петровна получает оклад вчетверо больше его, он продолжает высылать четверть своего заработка.
Навещать Танюшку она ему запретила. Изредка приезжая в город, он тайком подкарауливает девочку на улице, по пути из школы. Теперь Танюшке одиннадцать лет. Она всегда рада Иннокентию. Передав ей свои нехитрые подарки и побыв с нею какие-нибудь полчаса, он с грустью уходит. Вот и все...
— А жена так и не повидала Танюшку, — печально закончил свое повествование Иннокентий, — посылал я телеграмму Зинаиде Петровне: «Жене плохо, позвольте приехать за Танюшкой, хочет проститься перед смертью». Ничего она не ответила. Ничего...
Огонь, освещав его угловатую фигуру, отбрасывая косматую тень на тесно сомкнутую стену из деревьев. Откуда-то из глубины тайги слышался протяжный унылый посвист воробьиного сынка: «Тюй-тюй-тюй. По лесу ползли неясные шорохи, заглушаемые иногда треском горевших сучьев.
Иннокентий с раннего утра водит меня по мрачной пихтовой чаще, куда сквозь плотные, тесно прижатые друг к другу кроны деревьев почти не проникают солнечные лучи. Здесь трудно пробираться через полусгнившие, покрытые мхами колодины и завалы из огромных выворотов, поднявших вверх искривленные корни, похожие на застывшие щупальца. Длинные седые бороды древесного лишайника всюду свешиваются с деревьев, придавая черневой тайге еще более сказочный вид.
Мы идем по пышному ковру мха, ищем следы, оставленные зверьми. Иногда вмятины от копыт кабарги или марала оказываются совсем свежими, а однажды нам удалось увидеть, как пружинисто выпрямлялись стебельки мха, только что прижатые тяжелой лапой прошедшего впереди нас медведя. Струйки пара поднимались над звериным пометом — значит, лишь какие-то короткие мгновения отделяли нас от встречи с медведем.
— Вишь, его задиры! — показал на ствол пихты лесник: на высоте более двух метров виднелись свежие, нанесенные когтями зверя царапины — сквозь них начали сочиться капельки смолы.
— Это он свой участок столбит, — объяснил Иннокентий, — сюда другой медведь не должен заходить. А коли зайдет — кто посильней, тот и хозяином станет. Гоньба у них зачалась. Сейчас они еще шибче задиры когтят.
У нас под ногами, среди мха, такие хрупкие травки, что жаль на них ступать, кажется, они потом уже не оправятся. Ползучая линнея с мелкими кружевными листочками, нежная кисличка в бледных звездочках скромных цветов, какие-то причудливые крохотные, совсем распластавшиеся папоротники, косматые, стремительно тянущиеся вверх плауны. . .
Из-под пенька, в двух шагах от нас, шумно взлетает с гнезда испуганная, но самоотверженно подпустившая к себе людей рябчиха. В гнезде виднеется полдюжины пестрых яиц.
— Рябушка выводить вскорости будет, — замечает Иннокентий.
Он произносит это таким уверенным тоном, словно знает, в какой день и час появятся у «рябушки» на свет желтые, с пестрым рисунком на спинах, пушистые цыплята.
Чем дольше я ходил с Иннокентием, тем больше убеждался: для него у природы нет интимных тайн. Я, специально изучавший в институте особенности жизни и повадки диких животных, не умел столь быстро и верно разгадывать лесные события по следам или другим приметам, как это делал он, простой приманский лесник.
По чернотропу вообще трудно наблюдать за зверем, но Иннокентий был, видимо, прирожденным следопытом, и, обнаружив след животного, он редко уже терял его из поля зрения. Находить зверя помогала ему и лайка Соболька.
По моей просьбе мы занялись как-то с Иннокентием изучением суточного хода кабарги. Известно, что, в отличие от других копытных, она ведет оседлый образ жизни и не выходит за пределы выбранного ею лесного участка.
Обнаружив поутру с помощью Собольки свежий след кабарги, мы решили выяснить, где и как она провела ночь.
Начав кормиться с вечера, кабарга переходила от дерева к дереву, она искала здесь свой излюбленный корм. Животное часто забиралось на стволы упавших деревьев и от них тянулось за свисающими с веток прядями лишайника.
Иннокентий устанавливал ход кабарги по сломанным сухим веточкам, остаткам оброненной ею пищи, по едва заметным волоскам шерсти, упавшим с животного. Большую часть своего пути кабарга шла по валежникам и колодинам. На участках ее обитания в захламленной пихтовой тайге можно было обнаружить и пробитые кабаргой тропы, которыми она пользовалась, если ей здесь не грозила опасность.
Но вот лесник заметил, что кабарожка, доселе спокойно кормившаяся, внезапно чего-то испугалась. Направление ее движения резко изменилось, она начала, словно заяц, петлять, делать частые скидки в стороны, явно пытаясь сбить какого-то преследователя со своего следа.
Прыжки ее теперь достигали четырех-пяти метров, и время от времени она возвращалась обратно, на свой старый след. Наверное, мы потеряли бы направление ее хода, если бы на мху не появились чуть заметные капли крови.
Иннокентий недоумевал — следов преследователя не было. Неужели в нее стреляли? Но кто, откуда? Внимательно осматривая мох, валежник, кусты, мы ничего подозрительного не находили. Не помогла нам и Соболька. Уж не поцарапалась ли сама кабарожка?
Дошли до ключа. Здесь она перепрыгнула воду. На сыром песке отчетливо отпечатались ее точеные копытца. А по сторонам прорезались какие-то острые бороздки.
— Вот он, ворог ейный! — воскликнул Иннокентий. Вишь, песок зачепил?
Я пока ничего не понимал.
— Филин ее облапил, — объяснил лесник, — на спине у кабарожки сидел. Крылья раскинул, маховыми перьями песок прочертил.
И в подтверждение поднял оброненное птицей перо.
Так, терпеливо распутывая лесную историю, мы шаг за шагом шли по ночному следу кабарги.
От филина животное освободилось, бросившись в густые заросли молодого пихтача. Там обнаружился ворох рассыпанных птицей перьев.
Однако злоключения бедной кабарожки на этом не кончились.
Мы узнали, что, придя в себя, она вернулась на ключ и стала пить воду. Потом кабарга пошла вдоль ключа. Но далеко уйти ей не пришлось. Там, где к воде спускалась старая, пробитая маралами тропа, на кабаргу было совершено новое нападение. Об этом говорили следы свалки: вмятины на земле, клочки кожи и шерсти пострадавшего животного.
— Вот бедолага! Да кто ж, обратно, ее тронул? — озадаченно произнес Иннокентий, осматриваясь по сторонам.
Неподалеку в кустах Соболька нашел растерзанный труп кабарожки. У нее оказались выгрызенными глаза, внутренности и съедена часть мяса. Здесь же валялись обрывки кожи, вырезанные наподобие ленты,
— Ясное море! — сердито вырвалось у лесника.
— Медведь разделал? — высказал я догадку.
— Не-ет! Медведь и росомаха целиком мясо сожрут али про запас затулят; а тут, вишь, с разбором ели. Даже глазами лакомились. Рысь в засидке была. Вон, с той кляпины прыгнула, — показал он мне на искривленное дерево. — Не повезло ей, — с сожалением добавил лесник, — да и не удивительно, паря! Столь ворогов, как у кабарожки, ни у кого в тайге нет: филин, канюк, ястреб-тетеревятник, колонок, лисица, соболь, росомаха, рысь, медведь и еще кто хочет — все ее пластают! Совсем беззащитная тварь. Все спасение ее на отстоях. Там она тихонько участи своей ждет. А возьми, к примеру, марала. Этот зверь и на отстое вскозырится: уши прижмет, передними копытами норовит торнуть.
На другой день, когда мы шли с ним по тайге, он, посмеиваясь, предложил:
— Хошь, кабарожку на свиданку вызову?
И, видя мое недоумение, в несколько минут изготовил из бересты манок.
Мы присели в кусты, положили у ног Собольку, и лесник, подражая голосу кабарожьего детеныша, издал манком резкий вибрирующий звук.
Так он повторил несколько раз. Вокруг было тихо. Только в чаще жалобно пикала какая-то пичужка.
И вдруг, через пять-шесть минут, на опушку небольшой елани, где мы затаились, бесшумно выскочила, грациозно поводя вокруг точеной мордочкой, кабарожка.
Внезапно почуяв нас, она высоко подскочила и — самое удивительное, — находясь еще в воздухе, на вершине своего прыжка, молниеносно оглянулась в нашу сторону.
— Беспременно, анжиган у нее где-то поблизости, — прошептал Иннокентий, — шибко она беспокоится.
Детеныша на этот раз мы не обнаружили, однако дня через два, возвращаясь с лесником на кордон, уже недалеко от Маны, я едва не наступил на безжизненно лежавшего в густой траве под отвесной скалой крохотного кабаржонка. Шерстка его была покрыта яркими рыжеватыми пятнами, которые очень напоминали солнечные блики, проходящие сквозь листву деревьев. Свою головку малыш откинул вбок, и по его виду можно было не сомневаться, что он мертв.
Иннокентий взял кабаржонка на руки. У детеныша беспомощно свисали голова и ножки. Глаза были закрыты.
Я дотронулся — кабаржонок оказался теплым. Но он не сделал ни одного движения, не издал ни малейшего звука. Я знал, что кабаржата при опасности притворяются мертвыми, однако здесь усомнился: наверное, с ним что-то случилось? Не упал ли он со скалы?
Иннокентий положил детеныша в подол своей рубахи. Ощутив тепло человеческого тела, кабаржонок резко дернулся, открыл глаза и издал отчаянный вопль, похожий отчасти на крик испуганного козленка.
— Очнулся, бедолажка! — засмеялся лесник. Кабаржонок продолжал жалобно кричать. Глаза его помутнели, движения стали судорожными. Но едва Иннокентий завязал ему глаза платком, как он замолчал и успокоился.
Положив животное снова в траву, лесник стянул платок, и, оставив кабаржонка на старом месте, мы быстро удалились.
— Где кабарга, там и медведь, — говорил по пути Иннокентий, — оба в одинаковой чащобе живут. Медведь, пожалуй, поболе других хищников анжиганов изничтожает. Потому чутье у него баское, кабаржонка зараз учует. Только, ясное море, он когда и кабарге помощь дает. Зверь зверю помогает.
— Каким образом?
— Орех поспеет, медведь знаешь, паря, сколь сучьев на кедрах наломает? А на них сплошной лишайник. Тут кабарга за медведем и ходит. Куда в те поры медведь, туда и кабарга. Ждет, покамест он ей корма наготовит.
От Иннокентия я услышал немало занятных истории. Когда мы с ним вспугнули глухариный выводок, он вспомнил:
— Прошлой весной в сосняках копалуху я приметил. Летит она промеж деревьев, а на ней что-то чернеет. Приземлилась копалуха, подбег я, глядь, колонок с нее соскочил. Вот, ясное море! Копалуха-то вся пораненная была, грыз он ее, покамест на ней сидел. Думал я, подлечу птицу, домой принес. Да где там, издохла копалуха!
Возвращаясь из тайги, мы заметили возле тропы рябчика, который при нашем приближении не взлетел, а только испуганно прижался к земле. Очевидно, он был болен. Иннокентий взял его в руки, осмотрел и, сунув за пазуху, озабоченно сказал:
— Выходить надо рябушку. Кто ему поможет? Только человек поможет. Обожди, голубчик, не трепыхайся!
Лесник устроил его в пустой стайке, набрал ему муравьиных яиц, достал из кадки моченой клюквы, принес каких-то веток, и рябчик, в самом деле, дня через три, когда мы вернулись из следующего похода, поправился. Иннокентий вынес птицу из стайки, и та, шумно взлетев, скрылась в лесу.
Хозяйства у Иннокентия не было. После смерти жены корову он продал. В лошади лесник не нуждался. По тайге он привык ходить бесшумно, а Собольку обычно водил на поводке, чтобы собака зря не вспугивала птицу или зверя.
В тайге, где мы проводили почти все дни, птичьи песни слышались редко. Лишь протяжно и сипло прокричит свое «крэ-эк» кедровка, резким хриплым голосом, завидя нас или зверя, огласит тайгу сойка, порой начнет свою разнообразную болтовню кукша.
Сумеречный темнохвойный лес, царство медведя и кабарги, всегда молчалив и насторожен. От таежной тишины иногда даже устаешь. И с каким удовольствием тогда приходишь к ключу, где в зарослях черемухи и смородины во всю свою силу славят весну многочисленные певчие птицы.
Кордон Берлы, где жил Иннокентий, стоял на высоком берегу Маны, в окружении бора. Ниже, на прибрежных террасах, виднелся густой березняк. Здесь, недалеко от кордона, в реку впадал ключ, откуда почти всегда доносились оживленные птичьи голоса.
«Берли», сказал Иннокентий, по-татарски означает «щедрое», и тут, в самом деле, природа проявила себя во всей своей роскоши. Особенно хорошо было на ключе — Иннокентий как-то, посмеиваясь, назвал это место райским уголком.
Лес над ключом звенел песнями не только днем и на зорях, но и все ночи напролет. Особенно выделялось щелканье и звонкие посвисты соловья-красношейки. Но однажды вечером, когда я сидел на берегу реки, с таежной опушки послышалась короткая и звучная незнакомая мне трель, напоминающая отдаленное ржание жеребенка. Через небольшие паузы она повторялась снова и снова...
Удивленный, я позвал Иннокентия, который готовил у костра ужин.
— Соловей-свистун пластает, — усмехнувшись, объяснил он.
Однако обнаружить в кустах столь странно поющего соловья оказалось трудно. Но еще более скрытной птицей был синий соловей, который очень громко распевал свои песни, а людям никогда не показывался.
В заповеднике эти виды соловьев находились на западной границе своего распространения. Они, так же как и соловей-красношейка и мухоловка мугимаки, считались реликтовыми птицами, остатком древней фауны, когда-то, до великого оледенения, распространенной в Сибири и Китае, а теперь уцелевшей только в южных горных областях Азии.
Здесь, в Восточной Сибири, говорили ученые, после оледенения сложилось основное ядро молодой таежной фауны. Отсюда она стала расселяться на запад. Но эти виды птиц оказались значительно более древними, чем обычные таежники, и природные условия нашего района оказались для них пограничными — через Енисей, в Западную Сибирь, они уже не перелетали.
Я прожил у Иннокентия дней десять, пробыл бы у него и еще, но на Мане вот-вот должна была пойти большая вода. В «коренную», как здесь называли этот второй подъем воды, лес по реке идет сплошным потоком, и пробиться на лодке в такое время между плывущими бревнами почти невозможно. В Кандалаке мне надо было повторять свои учетные маршруты, заложенные с весны, поэтому я попросил лесника отвезти меня, пока не поздно, на Тринадцатый кордон.
Да и только ли поэтому? О Фросе я не забывал ни на один час. Теперь, когда удалось несколько успокоиться, ее требование уехать нам вместе отсюда показалось мне безрассудным. Если мы любим друг друга, нам будет хорошо и здесь...
Перед отъездом мы с Иннокентием как-то вспомнили еще раз о Василии. Я заметил, что он грубоват с Фросей.
Иннокентий на это усмехнулся и сказал:
— Ты, паря, в корень смотри. Важно, как он душой к ней припаян. Ты, может, взаправду думаешь, Василий тут из-за медведев живет? На Мане он только из-за Фроськи держится. Уж я-то его знаю! Бобылем, как я, он не остался бы в тайге ни дня. Ласки бабьей Василий стыдится, а жизнь за Фроську, коли понадобится, отдаст без сумления. А о Надюшке и говорить не надобно. Семьянин он примерный.
После этого разговора мне на душу легла еще большая тяжесть...
Лодка с мотором неслась по течению. С каждой минутой она приближала нас к Тринадцатому кордону, где жила женщина, которая меня ждала и, конечно, казалась мне лучшей в мире. Сейчас, перед встречей с ней, я отгонял от себя сомнения и мечтал только об одном — увидеть ее, обнять, сказать ей о своей любви...
По пути мы заехали к деду Егору. Он возился с пчелами; возле кордона виднелось с десяток старинных колод.
Нас встретила его жена, полногрудая женщина с поблекшим румянцем и живыми глазами, сохранявшая остатки былой красоты. Она была лет на двадцать моложе Егора.
— Сицас сказу Егору. Заходите, бразки отведайте. Эй, Егорка! — закричала она старику. — Цево там сидис? Гости у нас.
Шипящие буквы она не выговаривала, произношение ее казалось странным, нерусским.
— Ты, Анка, сколь шума наделала! Зараз на троих, — засмеялся Иннокентий, — не торопи деда, успеем.
— А цево ему там? Цево смотреть? Вцерась пцелок проверял. Сицас он это от расстройства.
— Какого расстройства?
— Покраза у нас была. Покаместь в Береть ездили, квартеру обокрали. Унесли одеяло и бидон керосина. Вот как! А вцерась и вора насли:
Подошел хозяин. Мы поздоровались. Дед Егор пригласил, нас в избу.
— Раззвонилась, коровье ботало! — с досадой заметил он. — Ну украли, ну, что теперь, лягушкина сила?
— Да такого на Мане и не бывало! — удивился Иннокентий. — Знать, пришлый кто?
— Сусед мой, Федька, — хмуро сказал Егор, — через речку живет, а ко мне воровать пришел. Обидно ведь — сусед!
— Ясное море! — воскликнул Иннокентий. — А ты не ошибся, Егор?
— Зря, Кешка, я не скажу. Вчерась утре зашел к ним, они картошку в огороде сажают. А думка, признаться, у меня была: Федька не манский, может, он наши законы не блюдет? Заглянул в стайку, не видать. По двору походил -ничего нет. Глянул в крапиву за городьбу, а там, у баньки, мой бидон и стоит. Обомлел я, лягушкина сила! На что польстился? Никто у меня за всю жизнь ничего не брал: когда дома нас нет, пикетчики заходят и всякий народ бывает, а тут, господи сусе, сусед уворовал! Чуда какая! Я, конешно, реву ему: «Подь сюды! Чей бидон, обормот эдакий?» А он не краснеет, «мой» — говорит. «Ах ты, шары бессовестные выкатил, да еще лукавишь? Сказывай приметы твово бидона!» — «Нету примет», — говорит, а сам гляделки опустил. «А у мово есть!» — и показываю ему на донышко. А там два хреста высечено по дну. «Что скажешь, ошметок?» Молчит. Изобидел меня Федька, аж тошнехонько стало! Плюнул я и ушел.
— Цево усел? — возмущенно закричала жена. — Поцто бидон не забрал? А одеяло иде? И меня не пускает! Вот пойду с рузьем, показу энтому падлу Хведьке!
— Цыц, Анка! — поморщился Егор. — Не ерепенься! Сами все принесут. Аниска-то, поди, не знала, что он наши вещи взял. Она доймет его. Принесут!
— Ну, пейте медовуху, гости, — уже с улыбкой обратился он к нам, — гуляйте к столу. Однако остерегайтесь — медовушка, обратно, шибко хмельная!
Я уже знал, что от бражки деда Егора дух захватывает, поэтому попробовал с осторожностью. Иннокентий выпил кружку, довольно крякнул, но от второй отказался.
— Еще утопнешь с твово угощенья! — засмеялся он. — И какой ты секрет на эту медовуху имеешь? Может, вся причина, что бражка лесная? На черемухе настаиваешь, она с тайги, а мед, поди, с диких пчел?
— Ну! — в усмешке прищурил глаза Егор, так что они почти скрылись под веками. — Знамо, пчела у меня прибылая.
— Прибылая? Что это значит? — заинтересовался я.
— Пчела с тайги приманенная, — охотно объяснил он, — с пасек ее много в тайгу улетает, дичает она там. А я ее нахожу. Только дело энто не простое, навык нужен. К примеру, на цветочной елани костерик я разложу, котелок с медом подогрею. На запашок пчелка и полетит. Попитается медком и домой соберется. Тут уж в оба гляди. Коли дом у нее далеко, пчелка один-два круга сделает, высоко поднимется. А коли близко — она над самой травой летит. Хорошо пчелку мукой обсыпать, метку поставить. Ежели быстро воротится, значит, дом недалече. Вот и пойдешь за ней. Прямехонько к дуплу приведет.
— Егор — прямо сказать, охотник за пчелами, — с одобрением произнес Иннокентий. — От него в тайге никакая тварь не уйдет. И на рыбу, и на зверя, и на пчелу ты, Егор, ловкий! Кругом тебе фартит.
— Фартит? — вмешалась Анка. — Фартовые богато зывут. А у нас цто? Последнее одеяло унесли. Дерюзкой теперь накрываемся.
Я оглядел избу: деревянная кровать, самодельные скамьи, стол, шкафчик с посудой. В комнате чисто, но пусто. Нет ни занавесок на окнах, ни половиков, как в доме у Фроси.
— Не в одеяле дело, Анка, — усмехнулся старик, — привольно живем, тайгу охраняем, богатством ее пользуемся. Вот где наш фарт! Кешка верно говорит: фартовые мы с тобой, Анка. Пойдешь ты летом в тайгу, тут тебе и ягода, и орех, и грибы, и черемша. А вечерком рыбку половим. Щука-то ныне перед игровой в курье дивно затаилась. Бери ее, сколь хошь. Ну что тебе еще надо? Может, шапку из беличьих шкурок сделать? Белка к зиме вылиняет, беспременно шапку сделаем. Али ты соболиную хотишь? Тогда погодь маленько, соболюшка в тайге разведется, из соболя шапку сошьем. А то и шубу соберем. Ты у меня еще баба ядреная! Правда, скандалить любишь, тут тебя никто не перешибет. А так ты гладкая баба, икряная, от чужих мужиков караулить тебя еще надо. Баская баба, лягушкина сила!
— Ух, насмесник! — зарделась Анка, стыдливо прикрывая лицо фартуком, но, взглянув в окно, вдруг возмущенно закричала: — Телка полезла в огород! А у меня лук посазен. Поцто заплот досель не городис?
Она выскочила из дому.
— До чего скандальна, спасу нет! — нагнулся к моему уху Иннокентий. — Заглазно ее зовут не Анка, а Сатанка. И еще колдовкой ее считают. Да это зря!
Мы собрались ехать. Дед Егор пошел проводить нас до лодки.
— Марьин корень зацветает, — сказал он, — значит, коренная пойдет. Мана теперь лесом насквозь закупорится. Поспешай обратно, Кешка, не то застрянешь.
— Да я седни же беспременно обернусь, — озабоченно отозвался Иннокентий, — вишь как вода подымается! Кабыть завтра лес валом не пошел.
— А ты, паря, — обратился ко мне дед Егор, — опосля коренной приезжай к нам. Поговорим, то да се.
Высадив меня у кордона Кандалак, Иннокентий забежал к Фросе выпить стакан молока и, не теряя времени, вернулся к лодке, чтобы ехать обратно. Он пригласил меня после хода коренной опять побывать у него в Берлы.
Фрося встретила меня сдержанно, но в глазах ее я прочел радость.
Василий был здесь же на кухне, чинил сапоги. Он кивнул мне, сказав:
— Долгонько задержались. Фроська беспокоилась, не случилось ли что? А я говорю: «У Кешки он, с Кешкой ему ничего не будет. Не то, что с тобой на солонец ходить».
Фрося при этих словах вспыхнула и отвернулась. Я тоже почувствовал себя неловко.
Услышав наш разговор, из горницы вышла Инна Алексеевна, ахнула от неожиданности и тут же, схватив меня за руку, потянула в свою комнату.
— Антон Николаевич! У нас новости. Смотрите, какие игрушечные зверьки. Хлопот с ними — не оберешься. Молоком из рожка кормим.
Я увидел двух уютно устроившихся на лежанке крошечных, усеянных желтоватыми пятнами кабаржат.
— В кабарожнике две матки родили, — оживленно рассказывала Инна Алексеевна, — у первой была двойня, но один малыш исчез. Всюду переискали, так и не нашли. Тогда я решила, чтобы и эти не пропали, взять детенышей в дом, попробовать их приручить. Привыкают, только спать по ночам не дают, есть просят без конца.
С реки пришел Юрий Юрьевич. Он мне обрадовался, долго тряс руку.
— Наконец-то приехали! У вас все хорошо? Слава богу! А у меня нерест. В полном разгаре нерест!
— Юрий, выражайся яснее, — игриво сказала Инна Алексеевна, — не у тебя, надо думать, нерест, а у твоих тайменей?
— Разумеется! Как здесь принято говорить у рыбы сейчас «игровая». Щука и окунь в курьях нерестятся — это еще ладно! А вот у других — у тайменя, хариуса, ленка — нерестилища по руслу, на самой трассе сплава. Понимаете, какой опасности подвергаются здесь икра и личинки? Правда, хариус и ленок иногда в ключи уходят. В этом их спасение. Только все это надо уточнить, проверить. Надо вести учет численности особей, идущих на нерест, но нельзя откладывать изучение планктона и бентоса. Представьте, биомасса зоопланктона в июле снизилась почти вдвое. Чем больше плывет бревен, тем сильнее падает продуктивность реки.
Юрий Юрьевич стоял, держа меня за пуговицу куртки, и говорил, говорил... По его изнуренному виду нетрудно было понять, как он устал, однако ихтиолог настолько, видимо, истосковался по собеседнику, что решил, наверное, сразу же выложить все свои наблюдения, выводы, сомнения, которые у него сложились за время моего отъезда. Кое-что мне интересно было послушать, но я утомился от переезда и пытался его остановить. Убедившись, что это безрезультатно, я решил покорно выслушать до конца.
На помощь пришла Инна Алексеевна, успевшая за это время сходить в кабарожник.
— Боже милостивый! Дай человеку с дороги отдохнуть. Что же ты его к стене прижал? И пуговицу открутил. Ты со своей рыбой просто несносен! Раздевайтесь оба, поешьте, а потом говорите, сколько хотите.
— Что ты, Инночка? Когда здесь раздеваться? Быстренько поем — и опять на реку. Раньше полуночи не освобожусь. Еще в курью сплаваю, щуку проверю, а потом наметкой вдоль берега облов сделаю. Ты скоро меня не жди, не жди!
— Нет, вы только посмотрите, Антон Николаевич, на этого одержимого! — возмутилась Инна Алексеевна. — Он просто сумасшедший! Ведь рано или поздно ты, Юра, утонешь, оставишь меня вдовой. И вообще, скажи, зачем ты женился? Тебе надо было взять в подруги жизни какую-нибудь белугу, чтобы ты мог ее постоянно изучать. Подожди! А что у тебя с ногами? На полу, под тобой, лужа, ты по колена вымок. Немедленно переоденься!
Фрося позвала нас ужинать. На сковородке благоухала жаренная в сметане рыба.
Поужинав, я вышел из кухни. За мной, прихватив какую-то посуду, поспешила Фрося. В темных сенях она быстро обняла меня за шею, прижалась к моим губам и прошептала:
— Василь заснет — выйду на берег.
Взяв удочки, я отправился на реку. Я успел наловить полведра сорожки и всякой другой мелочи, меня заели комары, а Фроси все не было. Наконец около полуночи, когда уже совсем стемнело, я услышал ее торопливые шаги.
— Истосковалась я по тебе вся... — лихорадочно зашептала она, покрывая поцелуями мое лицо, — не могу я так, пойми! Вот и сейчас — измучилась я, пока он заснул. Уедем отсюда быстрей!
Я молча целовал ее, не зная, что отвечать. Она все повторяла:
— Коли любишь — уедем. Поскорей уедем!
— Фросенька, а как же Василий? — вырвалось у меня.
Она сразу отстранилась от меня и замолчала. Потом отчужденно, с упреком сказала:
— Василя пожалел? А меня? Меня не жалеешь? Она вскинула гордо голову и поспешно пошла к дому.
— Фросенька! Она не отозвалась.
Owner →
Offered →
Collection →
Деньгин Владимир Аркадьевич
Деньгин Владимир Аркадьевич
Юрий Малышев. Тринадцатый кордон