Малышев Юрий

Тринадцатый кордон. Глава пятая

Облокотясь, полулежу в лодке, наполненной свежей травой. На корме у мотора сидит Иннокентий. Даже против течения наша лодка идет со скоростью пятнадцати километров в час.

Мимо быстро уплывают берега. Они гористы и покрыты лесом. Всюду много сосны, и в падях темнеют пихты и ели. Среди бора иногда высоким шатром вскинется лиственница, изредка проглянет стройный кедр, но чаще всего берега заросли березой и осиной, по ключам — черемухой.

— Почему кедра здесь мало? — спрашиваю спутника.

— Потому что кедра у нас в червонец, а сосна в рупь, — не спеша отвечает Иннокентий, — береза и осина тут задарма, в копейку. На берегах червонцы все повыбрали, за рубли взялись. Ныне по Мане осталось только сосну рубить. Заместо же кедры — береза и осина выросли. А на кой ляд они нужны? Сейчас с верховий дивный лес пошел. Кондовый. Зря только листвяк плавят. Третья часть его в реке остается. Тяжелый он, топнет зараз. Вишь, топляки стоят? Какие из них не кланяются — шибко опасные.

— Эх, кедра, кедра... — вздыхает лесник, — шибко изничтожает ее человек. Вроде кедра ему не друг, а враг. Однако кедра всю тайгу кормит. Истинно хлебное дерево! Без ореха пушной зверь не живет. Хорошо еще, что кедровка орешную тайгу поддерживает. Не будь кедровки — и кедре бы конец. Птица смышленая, орешки для запаса прячет. И заметь, паря, не куда попало, а в самые те места, где надо кедре расти. Человек половинит кедру, а птица обратно вроде бы растит ее. Чудно, ясное море!

Мы часто огибаем зеленые, заросшие кустами острова. С них разносятся разноголосые птичьи перезвоны. Из падей, где впадают в реку ключи, пряно пахнет черемухой. А возле крутых каменистых берегов, прогретых солнцем, особенно крепок аромат сосновой смолы и цветущих трав.

Минуем тихие курейки и журчащие перекаты. Иногда проходим через шиверу — она плюется брызгами, гремит камнями. Протоки обычно перегорожены бонами — бревенчатым барьером, не дающим плывущему лесу уйти в сторону.

Под скалистым обрывистым берегом, который Иннокентий назвал Синим Камнем, трое пикетчиков, стоя по пояс в воде, сталкивали баграми застрявшие бревна.

Мы проплыли невдалеке, Иннокентий поздоровался. Одного из пикетчиков, в клетчатой кепке с длинным козырьком, я узнал. Это был Степан.

Сейчас я успел его разглядеть. Помятое, с резкими чертами лицо пикетчика от солнечного загара казалось прокопченным. Широкие брови вразлет, прищуренный оценивающий взгляд, плотно сжатые губы, крутой подбородок говорили, как мне думалось, о решительности характера. Волосы у Степана были курчавые, рыжеватого оттенка.

Завидя Иннокентия, он дружелюбно улыбнулся. На зубах блеснули золотые коронки. Лицо его смягчилось.

Моторка пронеслась мимо, и, когда пикетчики остались позади, лесник сказал:

— Степша энтот — сусед бывший мой. Ране в поселке Береть рядом жили. Мужик — хват. В руках у него все ладится. По всей дистанции Степшин пикет передовым идет. Бригаду свою крепко в руках держит. Берега у них завсегда от бревен чистые.

— Браконьер он?

— Ну! Отменный браконьер. Ежели что уследит в тайге, побыстрей старается прибрать. Убить зверя али птицу в заповеднике — воровством не считается. Браконьерство в тайге — испокон веков. А вот избушки на пикетах никогда не замыкаются. Уедут пикетчики робить али по домам — вещи свои без присмотра оставляют. И никто тут не тронет. Таежный закон. Коли польстится кто из пришлых, худо ему опосля будет.

— В ваш обход браконьеры часто заходят?

— Не сказать, чтобы часто. Уж на что Изыкские утесы — лакомый кусок, тут и марал, и кабарга, а попасть сюда браконьеру нелегко. Потому что, допрежь всего, я берега охраняю. Откуда браконьер идет? С Маны. И поутру, и вечером на моторке патрулирую, а когда надо, и ночью по реке проскочу. Места здесь приметные. По следу зараз узнаю, коли, кто высадился и в тайгу пошел. И Соболька мне помогает. Случаи, конечно, разные были. Тот же Степша на Утесы заходил. Засек я его в момент, когда он петлю ставил. Строго предупредил — второй раз пощады не будет. Я своему слову хозяин, он знает, больше не встречал его в своем обходе. Он идет, видать, туда, где полегче, где таежный замочек проще открывается.

— Да, вот Василий жалуется — от браконьеров покоя нет.

— Василий — мужик сурьезный. Браконьеров он не боится. Только вот реку не любит, не плавает по ней. А на Мане робить — без Маны не обойтись. Леснику с ней надо в дружбе жить. Мана браконьера в тайгу допустит, она же ему обратно и ход закроет. Возьми Егора, у такого лесника запросто зверя не возьмешь. Ему все одно — хошь в тайге, хошь на воде. А вот Федька Зайцев — для браконьера находка: он и реки боится, и в тайгу не любит ходить. А знаешь, почему тайгу не любит? Опасается шибко.

— Браконьеров?

— Да нет, — засмеялся Иннокентий. — Клеща опасается. Чтобы, значит, клещевым тифом не заболеть. В чащу Федька нипочем не полезет. По тропам он еще малость ходит. Тут, говорит, клеща пореже. Не понимает того, что самый рясный клещ вдоль тропы сидит.

Мотор внезапно заглох.

— Пятнай тебя! Должно, шпонка слетела, — с досадой сказал лесник, — как на перекат попадешь, беспременно шпонку зацепишь. Теперь подремонтироваться надо.

Гребя веслом, он направил лодку к берегу. На левобережье, куда мы пристали, на поляне, окруженной березами, виднелась избушка пикетчиков.

— Степшин пикет, — объяснил мне спутник, — вишь, из трубы дым глушит, кто-то из них дома.

Пока Иннокентий ремонтировал мотор, я решил заглянуть к пикетчикам.

В небольшой рубленой избе размещались четыре кровати на сетках, с аккуратно заправленными серыми одеялами, чисто выскобленный обеденный стол, железная печь посередине комнаты с набитыми вокруг печи под самым потолком планками, на которых сушились портянки. В углу на самодельной тумбочке стоял радиоприемник «Искра», а на нем — не новый, с сильно потертыми краями баян.

Над столом к стене была приклеена цветная олеография «В полдень», изображающая купающихся в реке женщин. На подоконнике лежала небольшая стопка книг, осколок зеркала и два бритвенных прибора. Из-под полотенца на столе виднелись вымытая посуда и буханка хлеба.

Все это я разглядел позже, а когда вошел в избу, то, прежде всего, обратил внимание на худощавого вихрастого паренька лет двадцати, сидящего на табуретке в одних трусах и штопающего штаны. Щека его была перевязана полотенцем.

Увидев меня, он смутился и, приподнимаясь, широко открыл светлые голубые глаза.

Я поздоровался, сказав, что зашел за спичками.

— Зубы болят? — спросил я.

— Ну! Шибко болят. Как подоле в воде побуду, каждый раз болят, — ответил он с виноватой усмешкой, — перед ребятами неудобно. Они работают, а я дома сижу. Увольняться надо, тут скрозь все лето в воде. Да бригадир не пускает: лечись, говорит, Павлуха, ты нам из-за баяна нужен. За то, что играешь дивно, мы тебе и зубы прощаем.

— Талант, значит, у тебя?

— Какой там талант! Играю, как умею. Вечером придем с работы, что делать? «Искра», — он кивнул на приемник, — на аккумуляторах, а попробуй достань их. Больше молчит, батарейки экономим. Только что «Последние известия» и послушаешь. Вот на баян и переключаемся. Он — безотказный. Потому ребята и не хотят, чтобы я уехал. «Без тебя, — Степан говорит, — мы с тоски пропадем, запьем». Оно и понятно, сплошная тайга вокруг.

Павлуха закончил свою починку и натянул брюки.

— Дружно живете?

— Ну! Делить нам нечего. Только у каждого свой характер.

— Чем еще занимаетесь в свободное время?

— Кому какой интерес. Одному — рыбалка, другому — охота.

— А тебе, например?

Он смутился. Вскинул на меня свои прозрачные глаза, словно раздумывая — говорить или нет. Помолчал и несмело сказал:

— У меня дело ночное...

— Баян?

— Нет. Баян — само собой. То другое. Вроде бы ночная охота.

— Охота? В тайге, что ли?

— Охота за звездами.

Я был сбит с толку. Может быть, этот парень не совсем нормальный?

— Люблю я звезды рассматривать. Тут у меня атлас, — он показал на стопку книг, — вот по нему и отыскиваю всякие созвездия. Сразу ведь не найдешь. Охотишься за ними, час за часом. А какие-то из них, оказывается, к лету пропадают. Не пойму, куда они деваются, однако? Над Листвяжьим хребтом всю зиму Большой Пес сидел, — уже с увлечением продолжал он, — а теперь куда-то затулился. У него заглавная звезда — Сириус, вы, должно, знаете?

Я слушал его с удивлением. Но астрономию я помнил плохо и помочь ему не мог.

— И еще никак созвездия Гидры не найду. Зайца долго отыскивал, наконец, поймал. А потом он вместе с Большим Псом будто провалился. Я ребятам рассказывал, что звезды, как луна, каждую ночь всходят, заходят, двигаются по небу. А они не верят. Я же точно знаю, что они по небу ходят! Только между собою они строго держатся, не сходятся и не расходятся.

— Это не звезды ходят, а наш земной шар вращается, — заметил я, — только нам кажется, что вокруг нас все движется. Ты сколько классов кончил?

— Шесть. Отец помер, пришлось работать. Младших сестренок кормить. Мать-то больная. Один работник я в семье.

На реке застучал мотор. Я простился с «охотником за звездами» и поспешил к лодке.

Иннокентий, узнав, что я говорил с Павлом, воскликнул со смехом:

— Павлуха-звездочет! Его тут Звездочетом прозвали. Говорят, по целым ночам в небо смотрит. А парнишка ничего себе, смиренный. С ружьем в тайге не балуется.

Нос лодки, как ножом, разрезал густую темно-зеленую воду. А позади моторки бурлил широкий пенистый шлейф. Казалось, мы плывем на каком-то сильном звере, сердце которого бьется со звенящим ровным стуком, и горы поспешно вторят эхом.

Иннокентий, обычно сосредоточенный, сидел сейчас на корме с просветлевшим лицом. Встречный ветерок словно разглаживал его морщины.

Я тоже всей грудью вдыхал свежий аромат воды и жадно ловил весенние запахи, идущие с таежных берегов.

— Эко раздолье! — с видимым наслаждением проговорил лесник. — Как тут Ману не любить! Для речника нет на свете краше воды. А я, паря, коренной таежник. И все одно — никуда с Маны не уйду. Родился тут, на берегу, здесь и помру.

Помолчав, он продолжал:

— Возьми хошь пикетчиков. Нет, должно, трудней их работы. Почитай, все лето, как моржи, в воде. И посушиться им некогда, обратно надо в воду лезть. А ведь любят они реку! Нельзя ее не любить. Потому — это Мана! Заманивает она человека, и нет ему сил бороться с ней. И вся тайга наша здесь манская. А по ту сторону реки — гослеса идут, им, почитай, и конца нет. Заманщиной тот край прозывают. Кто поймет сердцем нашу тайгу, ежели и уйдет отсель — вскорости обратно вернется.

— Василий-то уезжать собирается.

— Что Василий? У него закваска городская. Сердцем он не к тайге, а к городу припаян. Тут он вроде по обязанности живет. Ману не любит. И тайга для него — мрак один. Василий на охоте не прочь побаловаться, а в природу войти не в силах.

То, о чем сказал Иннокентий, я знаю, беспокоит многих людей в мире. Человек оторвался от природы и уже не умеет органически войти в нее, а это лишает его подлинно радостного восприятия жизни, которое может дать только природа.

Человек, как блудный сын, потерял ключи от родного дома, и хотя он пытается вернуться в свой дом, тайна единства его с природой нарушена, человек для нее стал чужим.

Помню, об этом говорил нам, студентам, профессор, которого мы любили и считали своим настоящим учителем. А сейчас почти то же самое, лишь в других словах, я услышал от простого лесника.

Профессор не раз поднимал перед нами проблему отношений между человеком и природой. В своей лекции он как-то привел высказывание Маркса о том, что естественная связь человека с природой стихийно разрушена современным городом. Однако в новом обществе человек будет стремиться сблизиться с природой. По словам великого ученого, при коммунизме эта связь должна быть восстановлена сознательно.

Я иногда задумывался — какими же путями человек сможет снова гармонично соединиться с природой? И ответа пока не находил.

Впрочем, Маркс говорил о раскрепощении человека не только от последствий капиталистической цивилизации, но и от «идиотизма деревенской жизни». А разве здесь, на Мане, подчас не было такого «идиотизма»? Я совсем не собирался идеализировать таежную глушь, где человек невольно отрывался от всего мира. Тот же Василий чувствовал себя заброшенным в тайге. Но я не мог сочувствовать Инне Алексеевне, которая мечтала лишь о городе и его житейских удобствах.

Может быть, многое зависит от склада характера? Здесь, на примере живых людей, мысли об отношении человека к природе получали для меня новое звучание. И мне было легче понять Иннокентия, чем Василия. Однако ведь я биолог, натуралист, и природа — мое постоянное поле работы. Могу ли я ее не любить? Очевидно, здесь играет роль и профессия. И, наверное, еще воспитание человека с детских лет.

Все это думалось мне после слов Иннокентия, пока мы плыли по реке.

Наконец добрались до кордона Маслянка. У Иннокентия оказались дела с лесником Зайцевым, а я не прочь был познакомиться с новым для меня местом.

Миновав ярко цветущий жарками луг, мы поднялись на пригорок, где на опушке леса стоял кордон.

За плетнем около дома пахали огород. Оттуда слышался крикливый женский голос, громко понукающий лошадь.

— Аниска робит, — заметил Иннокентий.

Федор сидел на завалинке и выстругивал ножом деревянную куклу.

— Пошто, Федор, бабу пахать заставил? — с укоризной сказал Иннокентий. — А сам, ясное море, кукленка вырезаешь!

— Поясница, понимаешь, болит, — с виноватой улыбкой поднялся Федор, держась за спину, — Аниска моя гладкая, ей это нипочем. Да и старшой уж помогает, глянь, коня водит! — с гордостью кивнул он в сторону огорода. — А куклята тоже нужное дело, — добавил он, — вишь, сколь у меня девок? Прохода не дают: «Сделай, батя, матрешек». Вот и занялся ими.

Завидя приезжих, три девочки в рваных грязных платьицах, возрастом, наверное, от двух до восьми лет, бросили свою игру и собрались в кучку позади отца, разглядывая нас с любопытством.

Федор, худощавый блондин низкого роста, мало походил на отца многочисленной семьи. Он скорее выглядел тщедушным неженатым парнем.

На рыхлом веснушчатом лице глубоко сидели небольшие карие глаза, нос с широкими ноздрями был слегка вздернут, на пухлых губах, пока он разговаривал, бродила неопределенная улыбка.

На Федоре была белая в полоску рубаха навыпуск, без пояса, темные потертые штаны, заправленные в белые шерстяные носки, и на ногах — сбитые тапки.

Узнав от Иннокентия, что я научный сотрудник заповедника, Федор забеспокоился и поспешно стал приглашать нас в дом.

— Эй, Аниска! — закричал он сиплым голосом. — Бросай пахоту, подь сюды! Гости у нас!

— А я недавно с обхода, умаялся, — будто оправдываясь, пояснил лесник.

— Мы ненадолго, пошто бабу беспокоишь? — сказал Иннокентий.

— Какое тут беспокойство! Заходите. Аниска зараз самовар поставит.

Мы вошли в душную, показавшуюся мне тесной избу. На запыленных окнах жужжали мухи. Две широкие дубовые кровати были не прибраны, пестрые подушки и одеяла валялись на них мятым ворохом. Посредине комнаты с потолка свисала люлька, прикрытая темным платком. Пахло сырыми пеленками и ношеным бельем.

Федор заглянул в люльку, выгнал из-под платка мух и удовлетворенно заметил:

— Спит. Понимает — матери недосуг.

Мы уселись на скамью. Иннокентий толкнул раму оконца, в комнате повеяло свежим воздухом.

— Пошто закупорились? Душина в избе. Ребенчишке воздуха нет.

— Он привычный, — усмехнулся Федор.

В дверях появилась хозяйка, невысокая — под стать мужу, широкая в плечах и бедрах, с загорелым скуластым лицом, растрепавшимися из-под платка русыми волосами, в затасканной кофтенке.

Она громко поздоровалась и, обтирая ладонью пот с лица, сверкнув живыми глазами, скороговоркой произнесла:

— Вот хорошо-то, вот хорошо! И люди к нам заглянули. А то Зайчик истосковался без народа. Самовар мигом разожгу, мигом! Митька, — обернулась она к худенькому мальчику, который выглядывал из-за ее спины, — беги, посбирай шишек для самовара. Нукась, живчиком, сынок!

— Самовар, Анисья, не надо, — сказал Иннокентий, — лучше холодным молочком угости. Коли есть оно у тебя.

— Как не быть. Красотка у нас баская, семерых молочком поит, да и гостям хватит. Сейчас принесу. В подвале молочко-то. А ты, Зайчик, шаньги доставай. Утречком напекла. Свеженькие еще, румяные!

Все это она выговорила настолько быстро, одним духом, что я едва успевал вслушиваться. Только сейчас я понял, что «Зайчиком» она ласкательно называет мужа.

Анисья ушла за молоком. Федор, дымя цигаркой, полез в шкафчик за шаньгами.

— Ну и баба! — не то восхищенно, не то иронично воскликнул Иннокентий. — Шпарит, как пулемет. Она и в работе такая, в руках все горит. Одним словом, сибирячка! Без нее этому Зайчику, — он подмигнул в сторону Федора, — давно бы каюк был, ясное море!

— Куда там! — услышав, протянул Федор. — Аниска по дому да по двору управляется, а я по лесу. У меня дела поважнее. Государственная охрана! — торжественно провозгласил он, выпрямляясь с тарелкой в руках. — Тут только гляди! — строго продолжал Федор. — Чуть зазеваешься — и браконьер в тайге. А медведи? С ними тоже надо уметь. Анадысь сам Громила пожаловал. Спокоя нет! Другой лесник бы давно сбежал отсель. А я вот держусь!

— Под крылышком Аниски держишься, — насмешливо отозвался Иннокентий, — при ней ты будто в коммунизме живешь, на всем готовом. Окромя леса, тебе и забот нет.

— Ну! Зато охрана моя надежная. Зверя у меня рясно, не перечесть! Вот, посмотрите мой дневник, — предложил мне Федор, доставая из полевой сумки, висевшей на стене, ученическую тетрадь, — здесь все прописано. Ежели бы Зайцев худо охранял, не было бы у него в лесу такой картины. Читайте!

В записи по учетным маршрутам, где лесники отмечали встречи и следы животных, у него, и в самом деле, оказалось много встреч. Но встреч было почему-то больше числа следов, хотя последние всегда обнаружить легче, чем увидеть самих животных.

Просмотрев дневник, я сказал ему об этом.

— Чего там следы писать, — сказал Федор, — когда на кажном километре зверь и птица налицо показываются. Еле успеваешь их в дневник заносить.

— Хлопуша ты, Федька, — не выдержал Иннокентий, — врать мастак. Тебя послушать, так в твоем обиходе, от Изыка до Индыша, для зверя — сплошной рай. Должно, от меня и Василия весь зверь к тебе перешел. Под твою надежную охрану, ясное море!

— Чего ерепенишься? — смутился Федор. — Я за вас не ответчик. Чего у меня есть, то и прописываю.

«Надо пройти по его маршруту», — подумал я.

Хозяйка внесла молока и снова сразу же затараторила:

— Громила анадысь речку переплыл, напужались мы — страсть! Пошто он, окаянный, тут крутится? За Красотку душа болит. Я говорю Зайчику, давай ее привязывать на займище, а то, упаси бог, Громила в лесу задавит. Только Зайчик несогласный, покос хочет сберечь. Покоса и так хватит, коровы бы не лишиться. Пейте молочко, гости, пейте!

— Да я энтого Громилу зараз отучу. Попадись он только мне! — хвастливо заявил Федор.

— Ну и бахвал! — пробормотал Иннокентий и, взглянул на меня, покачал головой.

В люльке заворочался, заплакал ребенок. Анисья, напевая, начала его укачивать, но он поднял отчаянный рев, и мать поспешно сунула ему грудь.

— Клещ одолевает, — пожаловался Федор, — ежели бы не клещ, я Громилу живо бы выследил.

— Громилу не боишься, а клеща боишься! — удивился Иннокентий. — К примеру, выследил ты медведя, а потом что?

— Ну! Потом мое дело. Как его взять — всем не буду рассказывать.

— Уж молчи, Зайчик, — вмешалась Анисья, — где нам с Громилой справиться? Кишка тонка! Правду сказать, когда Зайчик болеет, я за него в тайгу иду. И ружье на плече, а боязно! Выйдет из-за куста медведь, и стрельнуть не успеешь. Возле Синего Камня солянка есть, надоть туда ходить, чтобы пикетчики зверя не убили. Шла я недавно, припозднилась. Озираюсь, инда лытки трясутся...

— Замолчи, дура! — обозлился Федор. — Еще подумают, ты лес охраняешь. Сколь и ходила-то? А языком треплешь!

— Мамка, мамочка, — хором запросили вбежавшие в избу девочки, — молочка!

— О господи! Давно ли я вас кормила? — воскликнула Анисья. — Обождите! После мужиков будете есть. Митьку зовите, пущай тюрю похлебает. Нам пахать с ним, а вы...

— Мамочка, мамка, дай молочка! — настойчиво подхватили дети.

Мы вышли во двор. Иннокентий просил Федора поискать какие-то гайки к плугу, которые Зайцев растерял еще в прошлом году. Плуг Иннокентий получил от Федора неисправным, но гайки не нашлись и теперь.

Когда мы спускались к берегу, на огороде уже раздавались понукающие крики неутомимой Анисьи:

— Ну ты, пристал! Оголодала, что ли? Присуха тебя забери!

Федор стоял на пригорке, окруженный детьми, и благодушно махал нам рукой.

На другом берегу реки виднелся кордон деда Егора. Однако к старику мы заезжать не стали. Зайцев сказал, что он с женой уехал еще вчера в Береть на похороны какого-то родственника.

Иннокентий дернул за шнур, мотор обиженно чихнул, потом звеняще загудел и резво повел нашу лодку вверх по реке.

Мана петляла все чаще, круто изгибаясь, будто пыталась повернуть обратно. В одном месте, сделав большую петлю, километра на два, она пришла почти туда же, откуда начала свой изгиб. Оба русла, где вода текла в разном направлении, отделялись друг от друга лишь каменистым кряжем; пешком, по словам лесника, его можно было пересечь за несколько минут.

Берега реки становились все более гористыми. Нелегко Мане пришлось пробивать себе здесь путь.

Обрывистыми стенами вздыбились Изыкские утесы. Под их густой тенью вода казалась шоколадной. Течение реки стало медлительно величавым. В глубоких омутах безмолвно крутились воронки...

Освещенные заходящим солнцем пихты повисли над обрывами, как приспущенные флаги. В провалах гор курился первый вечерний туман. Мана, спокойно струясь под скалами, раскрывала здесь всю свою задумчивую дикую красоту сибирской таежной реки.

Тишину нарушал лишь пронзительный визг недавно прилетевших стрижей, которые низко кружились над водой и время от времени устремлялись к скалам, где под карнизами лепили свои гнезда.

Иннокентий внимательно осматривал берега — от утесов начинался его обход.

К вечеру соловьиные пересвисты по ключам и на островах стали звучнее. Под эти песни и мерный рокот мотора я думал о Фросе.

Так ли сейчас делаю, как надо? Если я люблю женщину, то не позорное ли это бегство от нее? Почему я ничего ей не объяснил? И тут же пытался себя оправдать: а что я мог ей сказать? Я сам еще ничего не знаю. Пообещать, а потом думать? Нет, так нельзя. Сперва надо решать...

Но на душе было тоскливо и пусто. Словно я стал понимать, что могу потерять в своей жизни что-то очень большое, ни с чем не сравнимое по значению, какое, быть может, уже потом никогда не найду... Мне захотелось попросить Иннокентия повернуть лодку обратно. Но как я ему об этом скажу?

Я закрыл глаза и пытался представить ее образ. И она вдруг встала" рядом со мной, так зримо и близко, словно я мог протянуть руку, ощутить тепло ее тела, услышать ее дыхание. Я видел чуть загадочную, сдержанную Фросину улыбку, укоризненно обращенный ко мне взгляд. Я был готов, не рассуждая ни о чем, идти вслед за ней, только бы она меня позвала...

— Голова кружится? Али блазнит что? — озабоченно спросил меня Иннокентий. — Побелел ты, паря, чего-то враз. Может, к берегу свернуть?

— Не-ет... — медленно проговорил я, открывая глаза, будто пробуждаясь, — это пройдет...

Author →
Owner →
Offered →
Collection →
Малышев Юрий
Деньгин Владимир Аркадьевич
Деньгин Владимир Аркадьевич
Юрий Малышев. Тринадцатый кордон

Другие записи

Перушки
С южной стороны под Львиной пастью есть два камешка, под которыми была вырыта небольшая пещерка, а перед ней были оборудованы две небольшие площадки /из письма Н.Кюппар к А.Яворскому от 23 апреля 1957 года/. Здесь обосновались своей стоянкой Николай Кюппар и Г.Борисов, что пришли сюда из-под Львиных ворот в 1920 году....
Сказания о Столбах и столбистах. Скалы и люди(необязательное отступление)
Скалы... Они стояли столько, сколько стоит твердая земля. Вулканы породили их, когда разделялась суша и море. Они стояли, рушились, возникали новые. Появлялась живая природа и наполняла неживую везде, где могла. На скалах жизнь появлялась от простейших форм — мхов и лишайников до красивых цветов и деревьев. Животный мир от простейших...
Легенда о Плохишах. Заповедник
В далекие семидесятые, когда Советский Спорт вышел из-под прицела Советской Обороны, появились спортсмены, забывшие о своем военно-прикладном значении. Разом наплодилось столько разгильдяйной нечисти, хоть отбавляй. Нет чтоб с малокалиберкой и на лыжах в стан врага (сто километров за два часа) — они гоняют шарами в пинг-понг. Нет чтоб сто...
Feedback