Тринадцатый кордон. Глава третья
Юрий Юрьевич вставал рано, сразу бежал купаться на реку, потом садился в лодку, ехал проверять свои снасти — он вел опытный отлов рыбы, брал пробы воды, измерял в разных местах ее температуру и проводил здесь, на реке, ряд всяких нужных ему манипуляций.
Инна Алексеевна поднималась с постели обычно не раньше девяти, долго занималась своим туалетом, потом шла в кабарожник, отмечала что-то в записной книжке и, побыв там с полчаса, направлялась к завтраку, который приготовляла Фрося.
Потом долго звали Юрия Юрьевича с реки: сначала Фрося, за ней выходила на берег Инна Алексеевна, и так по очереди они кричали: «За-втра-кать!» — пока в ответ откуда-то, чаще всего из курьи, доносилось: «Иду-у!» Однако проходило еще немало времени, когда Юрий Юрьевич с виноватым видом появлялся наконец за столом.
Инна Алексеевна строго выговаривала мужу. Юрий Юрьевич оправдывался, обещал, что будет аккуратен, но на другой день все повторялось в том же порядке.
Если мы с Василием бывали дома, Фрося вскоре после завтрака супругов кормила нас обедом. Завтракали же мы с Василием рано, после чего обычно уходили в тайгу. Когда Фрося успевала нам всем готовить, мне было трудно понять.
Юрий Юрьевич после завтрака опять отправлялся на реку, где и пропадал весь день. Инна Алексеевна заглядывала еще раз или два в кабарожник, порой вызывала туда Фросю, а остальное время, прикрыв голову пестрым зонтом, загорала" где-нибудь на берегу с книжкой в руках.
Из тайги я возвращался обычно к вечеру. В ненастные дни, когда в лесу было очень сыро, я оставался дома, приводил в порядок свои записи, а иногда помогал Юрию Юрьевичу ловить рыбу или брать пробы бентоса и планктона.
Образцы бентоса ихтиолог брал довольно тяжелым дночерпателем, который со дна реки захватывал кусок грунта с обитающими в нем червями, личинками и прочими живыми организмами. Дночерпатель захватывал грунт зубцами, словно экскаватор, но одному человеку управляться с ним было трудно. Однако Юрий Юрьевич сумел приспособиться. Помогая ему, я вскоре убедился, что эта работа требует немалых физических усилий.
На мой вопрос, почему он работает без лаборанта, Юрий Юрьевич смущенно ответил:
— Знаете, неловко как-то просить... Я ведь не белоручка. Стараюсь сам управиться.
Менее сложным, пожалуй, было взятие проб планктона, но и это мне казалось делом довольно кропотливым.
Ихтиолог пользовался планктонной сетью — сачком из газовой ткани, надетой на обруч. Планктон он сохранял в банках с формалином, наклеивая на них этикетки и записывая в журнал. В непогоду Юрий Юрьевич садился дома за анализы.
Еще более скрупулезно он обрабатывал каждую выловленную им рыбу. Сейчас ихтиолог вел учет численности рыб, идущих на нерест. Он располагал набором самых разных орудий лова: наметками, переметами, сетями — ряжевыми, ставными, ботальными, а также вентерями и спиннингом, но порой использовал и удочки.
С весны ученый производил опытный лов чаще всего наметом — сетью, укрепленной на конце длинной жерди. Фрося и я иногда ему помогали. В этом отлове мы были тоже заинтересованы: после научной обработки рыба шла в общий котел. Фрося варила из нее замечательную уху или жарила рыбу в сметане.
Работая с Юрием Юрьевичем я удивлялся не только его огромному трудолюбию, но и способности долгими часами рассказывать о рыбах. От него я узнал, что лет тридцать-сорок назад Мана была богатейшей рыбной рекой, но потом, когда сплав леса плотами заменили молевым сплавом и по реке пошли бревна вразброс, рыбные запасы стали быстро иссякать. И хотя в Мане по-прежнему насчитывается двадцать два вида рыбы, она измельчала, и ее стало меньше.
— Нынешний пресс лесосплава оказался для Маны слишком тяжелым, — рассказывал Юрий Юрьевич, выбирая рыбу из наметки, — ведь подумайте, по реке плавят до полутора миллионов кубометров леса за сезон! Уничтожаются рыбные пастбища и места нереста, река бревнами буквально выпахивается, а рыба давится. Да, голубчик, поверьте, просто-таки давится! Будто сапогом! Щука и налим любят прятаться в заломах, а здесь их настигает гибель...
Лучшие промысловые рыбы сибирских рек — лососевые и хариусовые, — продолжал он, — всегда стремились сюда на нерест. Но теперь Енисей перекрыт. Что из этого следует? А то, что рыба перед плотиной стоит сейчас косяками. У нее, понимаете ли, единственный выход — идти в ближний приток Енисея, на Ману. Значит, добро пожаловать! Кормов здесь на всех хватит. А места для нереста! Здесь изумительные нерестилища!
Однако тут Юрий Юрьевич с горечью спохватывался, что в устье Маны, едва лишь заканчивается ледоход, ставят запань, которая для рыбы представляет труднопроходимый барьер. А как раз в это время таймень, ленок, хариус, щука и другие ценные виды стараются пройти в Ману на нерест. Но путь им закрыт. Промысловая рыба вынуждена нереститься вдоль берегов Енисея, где икру пожирают разные хищные виды.
— И все-таки какая-то часть рыбы успевает зайти в Ману, — продолжал ихтиолог, и я предугадывал, что он скажет сейчас что-то грустное, потому что голос его сникал, лицо становилось огорченным, глаза делались усталыми. — Но что ждет здесь наших гостей? Нерестилища крупных рыб лежат на перекатах, на сливах, и во время сплава они безжалостно разрушаются бревнами. Икра сбивается, давится, уносится течением вниз... Да что икра?! — взволнованно восклицал он. — От сплава камни выбиваются, а дно реки превращается в гладкую утрамбованную мостовую!
Юрий Юрьевич нервно ворошил свои пышные темные волосы, опускал голову, и, хотя все эти беды ему давно были известны, казалось, он только сейчас сумел по-настоящему оценить опасные последствия молевого сплава.
О Мане, на берегу которой мы жили, я узнал от него много нового. Она в моих глазах теперь приобретала какое-то особое значение. Река была словно живой организм: ежегодно весной пробуждалась к жизни, буйно набухала водой, совершала огромную, нужную людям работу, за полтысячи километров перебрасывала на себе неисчислимые штабеля бревен, питала, размножала в своих водах множество всякой рыбы. К осени река мелела, будто на нее нападала дряхлость, и, наконец, зимой покрывалась толстой крышкой льда. И так повторялось из года в год.
Мана — очень древняя река, она возникла задолго до рождения Енисея. В далекие времена она спокойно текла по ровной поверхности. Но вулканические извержения порой сотрясали землю, и вот на пути реки поднялись Восточные Саяны. Мане пришлось отыскивать себе новые дороги. И ныне река неутомимо извивается между сопок, закручиваясь в петли-меандры, и пока достигнет своего младшего, давно переросшего ее брата — богатыря Енисея, долго блуждает среди каменных громад по необозримой горной тайге.
— Енисей не таков, — говорил Юрий Юрьевич, — у Енисея прямая дорога. Он молод, сил у него хватает, преград не боится. Он из числа великих. Послушайте, это про него сказано!
И Юрий Юрьевич торжественно продекламировал:
А из рек, текущих прямо,
Так широко и плавно,
Могут пить только бог или мамонт,
Приходя как к равному равный...
Слушать Юрия Юрьевича было интересно еще и потому, что он умел, словно артист на сцене, быстро перевоплощаться, притом безо всякой тени рисовки. Получалось это у него искренне и вполне естественно.
Фрося прислушивалась к нему с детским любопытством и порой, если это бывало на кухне, могла даже легко забыть об уходящем на огне молоке или горящей на сковородке рыбе.
Однако на Василия речи ученого не производили должного впечатления. К вдохновению Юрия Юрьевича он относился, пожалуй, чуть-чуть насмешливо.
Совершенно безразличной к блистательным выступлениям Юрия Юрьевича оставалась также Инна Алексеевна.
— Меня рыба занимает только как пищевой продукт, — усмехаясь, говорила она, — причем я убедилась, вкус ее в значительной мере зависит от стараний нашей Фроси. Между прочим, Антона. Николаевича ты, Юра, совсем заговорил. Он потому, наверное, и ходит теперь словно в воду опущенный.
Удивительно, как она заметила мое состояние! Я, в самом деле, стал каким-то рассеянным, но, конечно, не от рассказов Юрия Юрьевича, а от непрестанных дум о Фросе.
Я видел, что Фрося норовит остаться со мной наедине, хотя при Василии меня избегает. Мы не заговаривали о наших чувствах, но и без слов было ясно, что изо дня в день между нами что-то нарастает.
Меня все это пугало. Мне трудно было смотреть Василию в глаза. Я старался подольше задерживаться в лесу и приходил обычно утомленным, так что впору было растянуться на постели и не вставать до утра.
Однако стоило мне увидеть Фросю, ее милую застенчивую улыбку, ее легкие движения, теплый взгляд, да еще сесть за кухонный стол, чтобы поесть приготовленный ее руками обед, как исчезали и моя усталость, и мое мнимое равнодушие. Я готов был делать что угодно, лишь бы видеть Фросю и, если удастся, поговорить с ней хоть о чем-нибудь.
По вечерам Фрося и Василий иногда ездили на лодке ставить на реке корчажки.
Корчажки, или плетенки, изготовляли здесь чаще всего из легкой алюминиевой проволоки, жерла внутри плетенок обмазывали тестом или закладывали туда куски хлеба. Чтобы в корчажку зашла крупная рыба, ставить снасть приходилось попозже, иначе мелочь спозаранку поедала все тесто и хлеб.
Василий садился в лодку вообще неохотно, а поздним вечером он тем более избегал плавать.
Если он отказывался ехать, Фрося жалобно восклицала:
— Так кто же мне теперь поможет? Я же одна там утону. И гресть надо, и корчажку уставлять. Она и я ждали, когда Василий скажет:
— А ты Антона Николаича попроси. Он охотник порыбачить.
Меня не надо было упрашивать. Я сразу поднимался с места и шел с обрадованной Фросей к лодке.
Надюшка в это время обычно уже спала, и мы вдвоем с Фросей неторопливо уплывали по реке.
Это были наши лучшие минуты. Я сидел на веслах, стараясь грести как можно тише, а она устраивалась на корме и, хотя было сумеречно, а порой темно, всегда смотрела на меня.
О чем мы только не говорили! Ей были интересны мои повествования о лесе, о хождениях по тайге, о встречах с животными, а я охотно слушал ее рассказы о всяких маленьких домашних событиях, о поведении кабарожек в питомнике, о случаях, которые она вспоминала из своей таежной жизни.
Иногда Фрося со смехом передавала, как Инна Алексеевна бранит за рассеянность своего мужа, но тут же жалела его и говорила, что на Юрия Юрьевича сердиться нельзя, потому что он «как есть ребенок» и очень хороший человек.
— Юрий Юрьевич, должно, фартовый, — заметила однажды она.
— Почему? — удивился я.
— Ну! Любит он дивно, будто невесту.
— Любит? Инну Алексеевну?
— Нет. Ее он тоже любит, да не так. Главное, работу он свою дивно любит.
— Я помню, вы говорили: счастье — это когда друг друга любят. Значит, есть еще и другое счастье — любить свою работу? Не так ли?
— Для Юрия Юрьевича такого счастья хватает. А мне его будет мало. Если меня не жалеют, не любят, какое мне счастье? А вам?
— Я бы хотел сильно любить и работу свою, и женщину. И чтобы эта женщина меня всей душой любила...
— Вон вы какой жадный! — рассмеялась она, и лицо ее мгновенно расцвело. — Зараз все хотите. Тогда шибко фартовый будете...
И, помолчав, все еще улыбаясь, несмело спросила:
— А что, если я у вас один секрет выведаю? Не слукавите?
— Зачем же, Фрося? Все скажу.
— Вы любили кого-нибудь? Честно скажите.
— Если по-настоящему считать — не любил. А по-мальчишески увлекался. Только девушка, с которой я гулял, за другого вышла. Правда, я пожениться ей не предлагал. Наверное, полюбить не успел.
— Вам надо полюбить такую, — задумчиво произнесла она, — какая дороже жизни считать вас будет...
— Удастся ли найти такую?
— Коли сами шибко полюбите, то и найдете...
Этот вечер мне особенно запомнился. Наступили сумерки. Туман еще не упал, но было уже сыро, и звуки отчетливо разносились над рекой.
В прибрежных кустах с озабоченным щебетом устраивались на ночь мелкие птицы, тонко посвистывал в ближней пади рябчик, потом свист его постепенно стал удаляться. В тайге зацыкали певчие дрозды, настойчиво выкрикивая одну и ту же песенку:
— Фи-липп, Фи-липп, при-ди, при-ди чай-пить, чай-пить...
Не знаю, почему профессор в институте именно такой странной фразой переводил нам, студентам, вечернюю песню дроздов.
Резко прокричал «рыбак»: так называют здесь крупного речного хищника — скопу, — и дрозды на минуту испуганно смолкли.
Над водой с плеском выкинулась рыба — это, наверное, спасалась от щуки сорожка.
Мимо нас с тихим шелестом проплывали бревна. К вечеру их становилось здесь меньше, пикетчики в конце дня заканчивали сталкивать бревна с берегов. Порой бревна ударялись друг о друга или, незаметно подкравшись, сердито царапали нашу лодку, и тогда они всплескивали как живые. Приходилось смотреть в оба — плывущее бревно могло легко протаранить лодку.
Несмотря на обилие всех этих звуков, над рекой лежала какая-то умиротворяющая тишина. С этой тишиной чудесно гармонировали и всплеск рыбы, и шорох плывущих бревен, и выкрики прибрежных дроздов, и многое другое, что вплеталось в большую ночную, симфонию таежной реки.
Вот на гористом берегу, недалеко от курьи, куда мы плыли, что-то шумно ухнуло. Прислушиваясь, я перестал грести, приподнял в уключинах весла. С них посыпались с хрустальным звоном капельки воды.
— Лесина упала, — неуверенно сказала Фрося, — а может, медведь шумнул...
Она вздохнула и с сожалением добавила:
— Однако плыть надо, Антон Николаич. Пока-то мы еще корчажки расставим. А то Василь еще чего удумает. ..
Опуская корчажку в курье, она уронила ее в воду раньше времени, и мне пришлось помогать Фросе — вытаскивать корчажку и переставлять на другое место. Лодка заколебалась, и я чуть не упал. Чтобы удержаться, я невольно схватил Фросю за пояс. На какое-то мгновение она тесно прижалась ко мне. Меня охватило жаром. Я едва удержался от искушения обнять ее.
В себя пришел от звонкого смеха Фроси:
— Вот бы мы с вами искупались! Чего бы сказали Василю?
Опять Василь! И что она вспоминает его без конца? Не хочу я сейчас думать о Василии.
Пора было возвращаться на кордон.
Теперь я греб молча. Как много я хотел ей сказать! И не находил слов. Или не смел. Не знаю...
Молчала и Фрося.
Этот случай, когда мы были так близко друг к другу, словно напугал нас обоих. В темноте на обратном пути я не видел ее лица, но мне почему-то казалось, что Фрося была взволнована. Даже дыхание ее стало прерывистым.
А что, если не приставать к берегу здесь, где окнами светится кордон? Проплыть мимо, увезти Фросю...
Ты, Антон, совсем ошалел! Я изо всех сил разогнал лодку, и она со стуком, шурша носом по гальке, врезалась в берег.
На камне смутно маячила человеческая фигура.
— Пошто припозднились? — послышался недовольный голос Василия. — Я уж забеспокоился...
В середине мая у кедров раскрылись почки, у лиственницы брызнула молодая нежная хвоя, а березки окутались светлой зеленью дерзко прорезающихся клейких листочков.
Шла очередная волна прилета птиц. Закуковала кукушка, заворковала горлинка, над рекой пронесся звучный замысловатый свист только что прибывшей из дальних стран чечевицы: «Ти-тю-ить-витю...»
И столько было свежести в этой звонкой, отчетливо произносимой песенке, что даже не поверилось, когда та же малиновая чечевица, бросив петь, вдруг начинала гнусаво и нудно выкрикивать: «Пяй-пяй-пяй...» Казалось, неожиданно обнаружив в лесу какой-то беспорядок, она недовольно брюзжала, забыв о своем блестящем певческом таланте.
Прилетел и золотистый дрозд Палласа, биология которого до сих пор оставалась почти не изученной.
Я с любопытством разглядывал этого дрозда, сверкающего золотисто-пестрым, с черными полулунными пятнами, оперением, и раздумывал о том, что хорошо было бы проследить здесь его малоизвестный образ жизни. Мне сейчас он казался чем-то вроде сказочной жар-птицы. У золотистого дрозда громкий печальный посвист, похожий на свист человека. Птица держала себя очень осторожно: едва я попытался к ней приблизиться, как раздалась ее тревожно крякающая позывка, и дрозд мгновенно исчез, словно растаял.
В природе было так много нового, что я с трудом успевал записывать в дневник свои наблюдения.
Весна пробиралась в глубину тайги. Снега уже нигде не было. Как-то, в конце дня, возвращаясь домой, я нечаянно вспугнул кабарожку, которая у ключа жадно объедала только что распустившиеся цветки черной смородины.
Солнце закатывалось, когда я подходил к кордону. Над опушкой леса тянули вальдшнепы. Глуховатое хорканье их сменялось отрывистым свистом. На оранжевом фоне заката четко рисовался силуэт неторопливо летящей длинноносой птицы. Едва скрылся один, как за ним показался другой, потом третий вальдшнеп...
Возле кабарожьего питомника меня неожиданно окликнула Инна Алексеевна. В это время, когда кабарожки в сумерках начинали кормиться, она обычно вела наблюдения за животными.
Видя, как целыми днями загорает Инна Алексеевна, я как-то подумал, что работа с кабаргой — по ее характеру. Пассивность кабарожек, которые днем жуют жвачку и лишь изредка меняют место лежки, наверное, вполне устраивает хозяйку питомника. Правда, ее главная задача — получить от них мускус. Но для этого еще не подошло время. Она пока изучает возможность содержания животных в вольерах.
— Антон Николаевич, мне нужна ваша помощь, — вполголоса, чтобы не пугать кабарожек, заговорила Инна Алексеевна, — вы очень устали?
— Немного устал.
— Антон Николаевич, миленький! Помогите мне, я хочу ночью понаблюдать за этими тварюшками. Но одна я страшно боюсь. А Юрий простужен, не хочется его тревожить. Не согласитесь ли вы со мной посидеть?
Я растерянно пожал плечами:
— Ну, если необходимо...
— Совершенно необходимо! — обрадовалась Инна Алексеевна. — Я же не знаю толком, чем они занимаются ночью. Спасибо вам!
— Я еще должен отделаться от клещей, да и поужинать.
— Конечно, конечно! Я буду вас ждать.
У ограды питомника стояла вышка, нечто вроде таежного лабаза. Над бревенчатым настилом была устроена крыша из лиственничной коры. Сюда по крутой лесенке и забиралась Инна Алексеевна, чтобы наблюдать за кабарогами. Здесь она настелила сена и могла располагаться со всеми удобствами.
— Сюда, Антон Николаевич, сюда, миленький, — зашептала она, когда я вернулся после ужина, — мои тварюшки как раз зашевелились. Садитесь около меня поближе. Смотрите, вон Белый Клык ходит! Он всегда раньше других начинает свою деятельность. А здесь меняет место лежки Галя. Видите, разгребает копытцами землю, сучья выбрасывает? Чтобы помягче постель была. Там Аскыр из шалашика голову выставил. Высматривает, нет ли опасности. Скоро и он встанет.
Не понимаю, как она их различала, да еще в сумерках? И когда это она, загорая по целым дням, успела изучить животных? Мне они казались одинаковыми. Белели только далеко выступающие верхние клыки у самцов.
Самец, которого она назвала Белым Клыком, шел по загону крадучись, пугливо оглядываясь по сторонам. Подойдя к кормушке, где были укреплены пучки сухих трав, он поднял свою точеную голову, напряженно прислушался и, постояв неподвижно несколько минут, начал быстро, с жадностью есть. Движения его были беспокойными и резкими, он то и дело прерывал еду, прислушивался и оглядывался.
— За кровохлебку и раковые шейки взялся, — шепнула Инна Алексеевна, — он всегда с них начинает.
— Как же можно в темноте угадать, что он ест? — удивился я.
— Корма разложены в определенном порядке, а между ними разделители... Вот и Аскыр поднялся.
Аскыр, вставая, потянулся, изогнул спину. Выйдя из шалаша, он словно застыл, долго слушал и присматривался. Наконец сторожко пошел вдоль ограды.
Когда кабароги отошли в другой конец загона, я сказал Инне Алексеевне, что видел сегодня, как кабарга в тайге объедала смородину.
— Я вас хотела как раз просить, чтобы вы понаблюдали за кабаргой на воле. Мне это тоже нужно.
— А почему вам самой не пройтись в тайгу? Вы увидели бы много интересного.
— Боже упаси! Еще схватишь энцефалит. Здесь на каждом шагу клещи.
— Нам всем делали прививку. И вам, наверное?
— Делали. Но я в нее не верю. Не хочу, чтобы из-за этих тварюшек меня разбил паралич. А можно и умереть. По статистике — от энцефалита до тридцати процентов смертности.
— Тогда и здесь у вас нет гарантии. Даже на этой вышке.
Инна Алексеевна с опасением посмотрела в мою сторону.
— Разве только от вас переползет клещ? — неуверенно заметила она.
Меня вдруг зло взяло. Наверное, это было глупо и неучтиво, но я поднялся, пожелал ей спокойной ночи и стал спускаться по лестнице.
— Обиделся! — с удивлением сказала она мне вслед. — Я ведь пошутила.
Кабарожка, подходившая к вышке, испуганно фыркнула и прыгнула в сторону. В кабарожнике поднялось смятение.
Инна Алексеевна стала тоже спускаться с вышки. Похоже было, что она и в самом деле боится оставаться там одна.
На другой день в тайгу я не пошел: надо было починить обувь и привести в порядок свои записи. И хорошо сделал, что остался дома. В полдень приплыл на лодке Егор Зубатых, отец Фроси, с которым я давно хотел познакомиться.
Крупный, плечистый, несколько сутулый старик с лицом восточного типа — узкой прорезью глаз из-под припухших век и толстыми губами, безбородый, с короткими, слегка седыми волосами, подстриженными в кружок, — он казался еще бодрым. Трудно было поверить, что ему пошел семьдесят шестой год.
Он шумно поздоровался, увидев Надюшку, вынул из кармана горсть домашних рогаликов и, грузно опустившись на скамью, попросил у Фроси кваса.
Выпив целый ковш, он ладонью обтер рот и, засмеявшись, отчего щелки глаз его почти сомкнулись, начал оживленно рассказывать, как на днях угощал бражкой своего соседа, лесника Зайцева.
— Дал я Федьке кружку, он зараз и опьянел. Медовуха моя из черемухи, устоялась, шибко крепкая, упаси бог! «Еще хошь? — спрашиваю. — Смотри, домой не дотянешь». А плыть-то ему всего ничего, по ту сторону реки, супротив меня живет. После второй кружки свалился Федька. Ой, медовуха так медовуха — лягушкина сила! Черемушку на мёде настаивал. Проспался Федор, просит опохмелиться. Дал я ему еще кружку, обратно запьянел он. А дело уж к ночи. Тут баба его, Аниска, за ним приплыла. Пикетчики ее перевезли, лодку-то Федька ране сюда забрал. Ну и давай она ругаться — пошто, мол, мужика мово споил? А я что? Не хошь — не пей! Не могла Аниска его увести, однако, в дым пьянешенек! Поутру — та же история сызнова началась. Только на третьи сутки Федька очухался. Я уж ему больше бражки не дал, надоел он мне. Да и Анка моя костерить меня стала — пошто, говорит, играешься? А мне чудно, какую власть моя медовушка имеет! А? Человека пластом кладет. Я этой медовухи ныне и зятьку маленько прихватил. Пущай побалуется. Мужикам от нее — услада жизни. Вот, испробуйте и вы, не побрезгуйте.
Он достал из сумки высокий туес и налил нам с Юрием Юрьевичем по стакану.
Я выпил, у меня дух захватило.
— А ты, дочка? На, пригубь маленько!
Фрося тоже выпила стакан и провела рукой по лбу.
— Ух, как шибанула! Да ты, батя, должно, спирту сюда долил?
— Пошто шпирт мне расходовать? Моя медовушка без шпирта с ног валит. Ну как, знатна бражка? То-то, лягушкина сила!
Он добродушно посмеивался.
— А мне она нипочем, сызмальства к ней приучен, — словоохотливо продолжал старик, — я ведь плавук, речник, плоты гонял. Втапоры плавуки шибко пили. Всячинки бывало. Помню, спор как-то промеж нас, плавуков, вышел: кто, мол, полный туес крепкой медовухи опорожнит и апосля на бревне обыденок проплывет? Тут я и взялся. Только бражка еще посильней моей была. Выпил туес — в голове туман, худо видко. Ну, обул бродни, однако, в руки багор взял, обхватил бревно ступнями, вот таким манером, и, помилуй бог, поплыл. Бревно подо мной чапается, того и гляди, нырнешь. Так и плыл, лягушкина сила! До самой Усть-Маны на сутунке добрался. Робята по тому случаю двое суток пили. Не опозорил я, значит, звание плавука. Да сказать вам, Мана меня сроду не подводила. Я и посейчас хошь лесником работаю, а от реки оторваться не в силах. Ране как мы плавали? Моторы на лодках здесь только лет десять назад появились. Ране, ежели вверху, против течения, плыть, так только на шестах пихаться. А теперь что? Ныне, господи сусе, прямо чудо! Мотор заведешь и хлестко, без передыха, куда надоть в два счета доберешься. В тайге нашей приманской главный путь завсегда — по воде.
— Батя — на реке отчаянный, — улыбнулась Фрося, — он и корчажки норовит не под берег ставить, а в самый залом.
— Ну! А как же? В заломы самый баской таймень да щука идут. Только обеднела ныне Мана рыбой, шибко обеднела. Разве столь ее ране было? Теперь, ежели какой таймешка сюда скрозь запань прорвется, так он соляркой весь провоняет. На Енисее его наскрозь промаслили. Покамест моль по Мане не пускали, вода тут будто хрусталь была. Рыбаки с весны до осени рыбу сетями облавливали. Хариус и на обманку дивно ловился, и на червя, и в сеть заходил. Рясная бывала рыба!
— А налима в Мане много было? — оживился Юрий Юрьевич, с огромным вниманием слушавший рассказ старика.
«Эх, обошел меня ихтиолог! — с досадой подумал я. — Теперь он с этой темы не скоро сойдет».
— Налима тут завсегда рясно было. Сюда он на икромет с Енисея идет. Втапоры его подо льдом заездками ловили. Полные морды набивались. По совести сказать, рыба эта смиренная. Осенью, когда хвостовая пройдет, бревнами его почем зря давят. Ну, а зимой он на икромет в протоки уходит, под яр подбивается. Здесь, на Мане внизу, налима ныне, почитай, вывели. Зато в верховье, в протоках, он еще рясно держится.
— И хариус в протоки идет? — не унимался Юрий Юрьевич. — Почему он раньше в реке нерестился?
— Карчи на реке убрали, вот хариус в протоки и пошел. Ране он на самой трассе сплава игровую вел. Тоже было у ленка и тайменя. А ныне река прогревается шибко. В жару рыба теперь беспременно к ключам идет. Вот послухайте, какой у меня случай был. У Изыкских утесов ночью я ленка на обманку ловил. Гляжу, рыба рядами стоит: и ленок, и таймень, будто бойцы, все одинаково, головой к берегу. Что за чудо, лягушкина сила? Я скореича за неводом. Окружили мы с Анкой их неводом и за какой-то час, еще до солновосхода, пымали шестьдесят шесть штук. Ей-бог, правда! А кажная рыбина не мене как по три-четыре кило. И так несколько ден ловили! Апосля по десять рублев, значит, в старых деньгах, за кило выручили в городе. Озолотились, лягушкина сила! Только пикетчики-варнаки пронюхали энто место, аммоналом рыбу поглушили. С той поры и нет ее там. Пикетчики — злыдари природные. Недавно они и лебедя пришибли. Узнал я про лебедя, говорю им: «Пошто, робята, вы такую редкую птицу загубили?» А Степка, бригадир ихний, смехом отвечает: «Свежинку пожарили, ей-богу, не разобрали, редкая она али нередкая. Знаем односкусная птица». Ну, разве ж не варнаки они? А? Энтих людей с тайги выселять надоть, лягушкина сила!
«Так вот какова судьба пропавшего лебедя! — огорченно подумал я. — И опять этот Степан».
Из тайги вернулся Василий. Он обрадовано потряс руку тестю.
— Садись-ка, Васька, медовушки отведай.
— Да ты хоть лопотину сними, — потянула с него куртку Фрося, — клещей на тебе сколь!
— Клёщ — дело привычное, — успокоено заметил дед, — зря брешут, будто он болесть разносит. От клёща никаких болестей не бывает. Сколь я их обирал, сроду не болел. Вранье все это!
Он так и говорил — «клёщ». В этом произношении клещ для меня выглядел каким-то новым видом.
— Мне, дядя Егор, надо в пикеты проехать, — сказал Василий, — с пропагандой по браконьерству. Директор велит. Свезешь меня на своей пыхтелке?
— Свожу, чего не свозить! Только ты ведь варнаков этих не разжалобишь.
— Знаю. А для порядка надо. Ты, поди, заночуешь у нас?
— Можно и заночевать. Кабарожек хочу ваших посмотреть. Слыхал я, у Фроськи тут целый зверинец завелся.
Фрося накрывала на стол. Я надеялся, что с дедом мне удастся поговорить попозже, к вечеру.
После обеда меня позвала Инна Алексеевна.
— Не стыдно вам, Антон Николаевич? Бросили меня одну ночью. Теперь, в наказанье, извольте проводить нас в займище. Там травка зазеленела. Надо посмотреть, нет ли чего из кормов кабарожкам.
Я хотел было отказаться, сославшись на занятость, но подошел Юрий Юрьевич и взял меня под руку.
— Пойдемте вместе, голубчик, пойдемте. Я рад, что вы наконец дома. А то и поговорить с вами некогда. Инночка тоже одна скучает. А ведь занятный этот дед Егор, а? Колоритный тип, правда?
— Юрий, только одно условие! — строго предупредила Инна Алексеевна. — Не вздумай говорить о своей рыбе. Если ничего другого не, придумаешь, будешь читать стихи. Вы знаете, Антон Николаевич, почему я вышла за него замуж? Лишь потому, что он изумительно читает стихи.
— Стихи? Свои или чужие?
— Трудно разобрать. И свои, и чужие. Пожалуй, вперемежку. Юрочка, приготовься!
— Что ты, Инночка? Дай нам поговорить. У нас так мало бывает свободного времени.
— Ты просто несносен! Заманил меня в эту глушь и изводишь здесь своими рыбными речами. Знаете, Антон Николаевич, я ведь истая горожанка. Окончила университет, получила диплом зоолога, а потом оказалось — зоологу надо ехать куда-то в тайгу. А тут подвернулся Юра со своей рыбой. У него была работа в приличном институте, мы получили хорошую квартиру, и вдруг... Представьте себе, Юрий захотел перейти на работу в заповедник. И меня уговорил. Я согласилась только потому, что управление заповедника находится в городе. Но нам страшно не повезло! Юру сослали в тайгу, на Ману, а меня с ним — в кабарожник.
— Инночка, что значит — сослали? Я сам просил направить меня на Ману.
— Уже второе лето мы приезжаем на этот кордон Кандалак. Слышите, как звучит? Кан-да-лак! Что-то созвучное кандалам. В общем, «звон кандальный».
— А знаете, что значит по-татарски «Кандалак»? — подлил я масла в огонь. — Здесь ведь, на Мане, во времена хана Кучума татары жили. «Кандалак» — уже позже переиначили, а «Кантала» означает «кровавая поляна», или «место, где пролилась кровь». Это Иннокентий мне пояснил.
— Какой ужас! — воскликнула Инна Алексеевна. — Куда же мы попали?! Зачем я здесь?
— Как зачем? — изумился Юрий Юрьевич. — Ты будешь извлекать мускус у живой кабарги. Впервые в мире, понимаешь?
— Да, но это невероятно сложно! Я, Антон Николаевич, согласилась на эту работу лишь ради ее высоких целей. Представляете ли вы, что значит — дать парфюмерной промышленности настоящий закрепитель для духов? Я люблю хорошие духи! Но большая часть наших духов теряет свой аромат, едва смочишь ими пальцы. И не потому, что они плохие, нет! Ведь только для одной «Красной Москвы» использовано до шестидесяти душистых веществ! Вся беда в том, что очень мало надежных закрепителей. Сейчас, правда, работают над синтетическими фиксаторами, но успехи здесь пока невелики. А вот если бы научиться извлекать натуральный мускус у кабарги и дать его в приличном количестве, то в парфюмерии можно было бы совершить переворот.
— Прекрасно, Инночка, прекрасно! Вот и соверши его! — живо подхватил Юрий Юрьевич.
— Да, но кабарожник можно устроить около города! Разве трудно доставить туда лишайник или сено для кабарожек? Ведь в городе медицина под рукой. Может быть, мускус придется извлекать под наркозом. И вообще тут полезны всякие консультации хирургов и ветеринаров. А что я могу сделать одна здесь? Потом, эти комары, мошка, мокрец. Вы знаете, я сегодня сняла с себя даже клеща! Он мне впился в спину. Взгляните!
Она сбросила лямку сарафана, обнажив полное белое плечо.
— Инночка, ну что ты! — сконфузился Юрий Юрьевич.
— Надеюсь, клещ переполз не от меня? — засмеялся я.
— Откуда бы он ни взялся, мне от этого не легче, — нахмурилась Инна Алексеевна, — теперь я должна страдать, думать, что вдруг заболею энцефалитом...
Мы дошли до займища. Вешняя вода сохранилась здесь только по рукавам, глубоко заходящим в таежные пади. Сплошные поляны троллиусов, или огоньков — здесь их называют жарками, — вот-вот должны были брызнуть оранжевыми лепестками. Жарки набухли туго закрученными бутонами, и среди них мне удалось найти только что распустившийся первый цветок.
Сорвав троллиус, я подал его спутнице.
— Прелесть какая! — воскликнула она.
— Ну вот, видишь! — обрадовался Юрий Юрьевич. — Не все же здесь плохо.
— Юра, мне хочется стихов... — успокаиваясь, с мечтательной ленцой проговорила Инна Алексеевна.
И направо — цветы,
И налево — цветы,
Словно въехал в запущенный сад... —
протяжно начал Юрий Юрьевич.
— Это старо! — капризно перебила она. — Что-нибудь новенькое.
— Гм... Что ж новенького? Ну, хочешь это?
Белых пятен на карте давно уже нет,
Но земля не открыта еще до конца.
Ты по лесу идешь. Золотится рассвет,
На травинках блестит золотая пыльца.
Он сделал короткую паузу и медлительно, подчеркивая каждое слово, произнес:
Может быть, ты в такую чащобу зашел,
Где никто из людей не бывал никогда.
Читал Юрий Юрьевич в самом деле хорошо. Откинув назад волосы, сняв очки, он пристально всматривался куда-то в даль, и лицо его становилось задумчивым, вдохновенным.
Инна Алексеевна, приложив палец к губам, умиленно смотрела на мужа.
— Браво, Юрочка! Если бы не стихи, я давно бы тебя бросила... Но ты, пожалуй, прав, — она с тревогой огляделась, — мы уже зашли в такую чащобу...
Owner →
Offered →
Collection →
Деньгин Владимир Аркадьевич
Деньгин Владимир Аркадьевич
Юрий Малышев. Тринадцатый кордон